original story
Спасибо огромное автору, который разрешил выложить свои произведения на моей страничке, а самое главное за то что он их написал!!!
Здесь представлен новый автор Belcanto, и вещь которую я хочу предоставить вашему вниманию, отнимает у меня дар речи! Гениально, потрясающе, великолепно, непостижимо...и это только малая часть всех эпитетов, которыми можно наградить данное произведение. Пересказывать мне ее не хочется, что бы не испортить впечатления, ее просто нужно читать, наслаждаясь каждым словом!!!!!!

Пожалуй вступительная часть закончена, перехожу к самой сути:

No Name (Belcanto)

Пролог


Я люблю джаз - ломаная, извилистая дорога, устланная черными трупиками нот - некоторые еще корчатся в предсмертной агонии. Музыка смерти плывет об руку со мной - я всегда приглашаю джазовых музыкантов на мои выставки, они весьма импозантно смотрятся на жутковатом фоне моих картин - словно похоронный оркестр для тысячи заблудших душ, труба архангелова сияет начищенной медью, рассеянно вколачивает в крышку лакированного гроба латунные гвоздики чернокожий барабанщик, скалится затянутый в черный фрак гитарист-латинос - за ухом гвоздика, черные жесткие кудри демонически топорщатся во все стороны.
Звезды стекают сквозь прозрачную крышу галереи, растворяются в ярком свете
В зале смешано несметное количество запахов - тонкие вязкие нити горьковатого мужского одеколона сплетаются с приторными Cobra, которые носит на своем теле та светловолосая куртизанка в черном платье - все это густо наперчено флюидами человеческих тел, унизано алыми бусинками человеческой крови и припудрено невинным запахом чисто вымытых волос.
Джазовая музыка лениво мешает этот безумный коктейль.
Я стою у прозрачной колонны, поддерживающей звездный свод. Рядом в знойной духоте зала колеблется зыбкая фигурка молодой журналистки - я не спросил ее имени, но отметил, что ее духи свежи, как маленькие влажные ландыши. Она подносит к глазам маленький черный фотоаппарат - я, не моргнув, выдерживаю слепящую вспышку, она невидимыми холодными лучами пронзает мое лицо, проникает под кожу и озаряет саму суть меня - существо из плоти и крови, прекрасное, юное, облеченное в неизменную телесную оболочку, чья нежная улыбка не потеряет своего очарования и в тисках зернистой газетной фотографии.
Маленькую журналистку сбивает с толку моя мраморная кожа и яркие - слишком - глаза - я не прячу лицо за очками, не ношу матовых линз, не пользуюсь гримом, все на виду, любуйтесь, мои драгоценные… Улыбаюсь я сомкнутыми губами, так что вас ничто не должно насторожить. "Скажите, вы носите линзы?" - "Нет".
Тонкий голосок, птичья фигурка, волосы цвета меда красиво ниспадают с маленькой круглой головки. "Вы довольны выставкой?" - "Да". - "Какая из ваших картин вам нравится больше всего?" - "Моей любимой здесь нет…". - "А почему?"
Как объяснить этому наивному слабенькому существу, почему я не отдал на растерзание публичным взорам тот самый портрет - столетиями на него ложился флер недоступности, превращая показушное кокетство в элегантную таинственность - когда-то я гордился им и был глупцом, а сейчас в страхе преклоняю перед ним колени.
Это моя маленькая тайна.
Пусть так и будет.
Его глаза с меловыми бликами в глубине зрачков, опаловая радужка - я вспоминаю, как прикасался острием кисти к его спокойному лицу на плоскости холста, как любовно переносил крупицы краски с палитры на полотно, мозаичными штришками намечая отстраненный взгляд - как я жалел тогда, что не могу заставить себя взять в руки флорентийский кинжал и с улыбкой располосовать собственное творение…
Впрочем, потом я стал им гордиться.
Один шаг от ненависти до любви был молниеносен, как укол гюрзы.
Не так давно я купил «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда - манерного эстета и гедониста, мне понравился его стиль - цветистый, метафоричный - сюжет же был странен и страшен. Я отпер ключом дверь в святая святых моего дома - и долго стоял подле портрета, выискивая в его чертах страшные признаки тлена, не веря и не думая… Незримая нить протянулась тогда между картиной и тем, кто заполнял собой мою память, методично вытесняя иные воспоминания.
Он умер, умер, умер.
Я высосал его жизнь, я вдохнул ее в мертвый кусок загрунтованной ткани, а он все равно ухитрился проникнуть в меня какой-то крохотной частичкой своей плоти…
Мой Дориан Грей, мое незаконнорожденное дитя…
Я сентиментален, я чудовищно сентиментален - нет ничего хуже дешевеньких слезинок, проливаемых над увядшей любовью, но я заменил любовь красочной смесью ненависти и желания - и теперь с полным правом грожу кулаком небу и истерично ломаю руки перед единственным свидетельством своего поражения.
Опираясь унизанной кольцами рукой на мраморную колонну, он стоит, наклонив голову, - ступни утопают в мифической облачной дымке, выстилающей Олимп, с плеч стекает темный бархат, отороченный куньим мехом… С тайным унизительным злорадством я наблюдал за мучительными судорогами, пробегающими по его лицу, как он славно и мужественно боролся со смертью - в нынешних дешевых романчиках нет таких героев… Та комната стала камерой пыток для нас обоих.
И все же - я любил его.
Будь это не так, я никогда бы не причинил ему столько мук - рука истинного влюбленного всегда точна, он подносит цветы и бьет кинжалом одинаково метко. Мое тело кровоточит до сих пор - он был неотразимым противником. Тогда был август - да, точно, август - жаркий и сухой, в заоконной мгле полыхали далекие зарницы, высвечивая зубчатый контур леса, наши взгляды сталкивались, разбегались и вновь воровато возвращались друг к другу. Тогда я еще не знал, насколько близок к смерти мой печальный возлюбленный, я упивался своей местью - оскалив зубы, нервно отшвыривая со лба пряди лезущих в глаза волос, с упоительной точностью выписывал изможденное, но все еще прекрасное лицо - лицо предателя, иуды.
Я не имею права сейчас вспоминать об этом.
Он умер.
Я отомщен.
Натягиваю на лицо приторно вежливую маску, возвращаюсь в мир света и собственных картин - за те доли секунды, которые я провел в отрешенном раздумье, моя маленькая журналистка не успела даже проглотить слюну.
Я разглядываю ее - она похожа на юного пажа с быстрыми влажными глазами и тоненькой ленточкой розовой улыбки. Плоскогрудая, узкобедрая, в черных брюках и блузке цвета индиго - вылитый мальчишка из богемной среды, чьи красноватые ноздри припудрены белым порошком сладких грез. Я видел таких, пробовал… на вкус.
"Хотите знать, как выглядит моя любимая картина?"
Быстрый кивок, неподдельная радость в глазах.
Подхватываю ее под локоток и увлекаю в толпу - джаз со стонами преследует нас, его нервные пальцы затягивают меня в омут картинного страдания под аккомпанемент унылого хриплого саксофона - музыка лунных болот в луизианской тиши. Медный затылок журналистки плывет подле меня, ее розовые пальцы покоятся в складках моего рукава - я накинул свое пальто на ее сатиновые плечи - пустой джентльменский жест. Бедняжка упивается своим счастьем - перед нами распахивается дверь белоснежного лимузина, лакей принимает от меня двадцать фунтов и превращается в угодливого плута, за окошком плывет студеная британская ночь.
Журналистка роется в сумочке. Ее мысли похожи на конфетти.
Она будет первой смертной, кто увидит мою тайну, - эта мысль не дает мне покоя, я жажду этого и одновременно прихожу в ужас.
Что я делаю, что я делаю…
И мне вдруг приходит в голову курьезное досье, которое я с таким удовольствием увидел бы в бульварной газетенке: Лоренс Бенедикт Мортимер, знаменитый художник современности, светлоглазый blondie, очарователен, остроумен, смешлив, цвет лица бледный (ох уж этот островной климат!), рост шесть английских футов, двадцать лет.
Мне уже так давно двадцать лет…

No name. Эскиз 1
Belcanto


Год 1679 от Рождества Христова. Золотое яблочное лето на исходе - я вхожу в мглистый стылый город, овеянный сладкими ветрами, прозрачно-зелеными от меркнущих травяных всхолмий - я юн, я болен, я похож на молодого фавна из священных рощ. Меня встречает неприветливая вавилонская мощь коричневых и песочного цвета зданий с узкими окнами и паутиной дубленых непогодой балок, оплетающей вторые этажи. Мне семнадцать лет, белокурые волосы, лицо нервного склада - но красивое, так говорили, лаская его длинными вялыми пальцами те несколько женщин, которые похитили и расхватали по кусочкам мою девственность в последние два года.
Город влюбляет меня в себя с первого взгляда - вспархивающие с островерхих крыш белые голуби, как обрывки незапятнанной простыни, запах дыма и навоза, перестук конских копыт по округлой, потной от вечерней росы мостовой, фиалки и яблоки в плетеных корзинках, ручеек нечистот меж строгих чопорных стен с подслеповатыми окнами - будто нитка дешевых стекляшек на шее капустной старой девы.
Я несу в дрожащих от детского восторга руках папку - там огрызки мелков и уголька, пачкают желтоватый картон - я вошел в этот город, чтобы стать великим, я брошу на бумагу витиеватые золотые буквы с дверок расписных карет и гроздь конских яблок, дымящуюся на брусчатке, приправлю все это соусом из вечернего света, отраженного цветными угловатыми стеклами соборных окон, из густого млечного запаха тумана, ползущего с реки, из серебряного дамского башмачка - туфелька на миллион фунтов - кокетливо глядящего с подножки амурного экипажа из-под волана нижней юбки…
Мне семнадцать лет. Я болен юностью. Я хочу стать художником.
По грязным, червячно-изогнутым улочкам течет сбрызнутая вином и росным ладаном ночь, я бреду, шаркая ногами, мне навстречу из маслянистого эдемского мрака выступают желтые глазки коптилок - царство женщин в бесстыжих платьях, руки уперты в крутые бедра, размалеванные лица испорчены бешеной пляской теней, от их красных губ пахнет пороком. Они трогают меня, заглядывают в лицо - странные призрачные инкубы с белыми руками, - шепчут ласковые непристойности, трясут рыжими кудрями - вот они - подлинные дети ночи.
Я быстро пробегаю мимо них, стиснутый горячей лентой стыдливости и мучительного мальчишеского желания - мои прежние амурные подружки были хоть и из простых, но не шлюхи, по крайней мере, денег они у меня не просили - так, нитка бус, ленточка, свистнутая у замковой судомойки. Манящий привкус белой дешевой пудры и помады с жирным блеском - чем ярче, тем лучше - смелая радость продажной любви, для неискушенного городскими удовольствиями захолустного дворянчика - великий соблазн, наливное яблочко для белокурого адамчика.
Мне семнадцать лет.
А ночной город страшен - копится в переулках соленая влажная мгла, женский запах сочится из щелей в заборах, лавочники запирают засовы - берегитесь, мы идем! Цокают по опустевшим мостовым каблуки красных туфель, сполохи рыжих волос как факелы, шорох сутенерских башмаков - извилистый бег змеи по пескам пустыни, из-под полей мятых шляп взблескивают недобрые глаза: работай, кошечка, распусти лиф побольше… Нищие в замусоренных подворотнях греются у костров - живописные лохмотья, кожаные жилетки, рваные в нескольких местах, бороды, полные вшей, волосы - слипшийся колтун, застывший речной водоворот. У некоторых из них в заначке - кролик или попугай в обклеенном магическими рисуночками ящике, днем животина безропотно таскает из шляпы бумажные посулы для благочинных граждан и их желтолицых жен.
А вон, под гроздьями прелых камней, в романском колодце арок - черный человек в низко надвинутой шляпе, обычный прохожий с виду, только неспроста одна рука лелеет что-то за спиной, подрагивает в локте - явно кинжальчик, верный добытчик тугих кошельков.
Пройти бы мимо…
Но зоркому незнакомцу нет до меня дела - подумаешь, лохматый юнец в изгвазданной одежке - мальчишеская шея из круглого воротника, в руках - причиндалы клерка или бродячего мазилы. Тут за версту видно, что у меня в подкладке зашиты всего пять золотых - ни центом больше.
Бегу дальше, пальцы влажны от пота и тумана, сердце стучит маршевой дробью, смелее, Лоренс, смелее, ты не должен показывать городу, что ты боишься. Вот минотавричий лабиринт вонючих переулков выводит меня на площадь - слева истекает стонами погребенных заживо Тауэр, слева - притон бродячих комедиантов, фургоны с намалеванными физиономиями бледных пьеро и арлекинов, свечные пятна костров, лошади у коновязи.
Луна шныряет между крыш, не поспевая за моим бегом, на каждом булыжнике - отпечаток голубого света. Моя тень летит, подобно плащу, еще немного - и я оторвусь от земли, грязноватый ангелочек, мальчик-сиротка, вознесшийся к богу благодаря кроткому нраву и исключительному художественному дару.
Утрите слезы умиления - я грешен до мозга костей.
Площадь провожает меня гулким эхом, снова смыкаются стены пучеглазых домов, над головой, стиснутый черепичными берегами, бежит ручей ночного неба. Куда я бегу? Я смеюсь, спрашивая себя об этом. Я задыхаюсь от волнения и любви - даже ноги подкашиваются при мысли о том, что я проведу эту ночь наравне с нищенской братией, так уютно дрыхнущей на паперти Вестминстерского аббатства. Прикорну в углу, папку под голову, шустрые пальчики малолетнего щипача не смогут до нее добраться - и в сон, в звездное головокружение.
Вот в зарослях прелой зеленой осоки, в том месте, где под слоем мутноватой воды залегла снулая рыбешка, шлепает босиком отпрыск аристократического рода - рубашка в отметинах грязи, на щеке - полоска засохшего ила, наказание божье для няньки, - его тоже ждет благословенная сладкая ночь, протуберанцы жасминовых звезд в волосах, стрекот козлоногих сверчков в открытые окна, чистая постелька, поцелуй гувернантки на ночь: спи, дитя, черт бы тебя побрал.
А дитя уже нежится в объятиях Морфея - как пишут напыщенные светские буквоеды - лукавое бесполое существо, девичьи кудри по подушке, до мокрых снов еще целая вечность, до снов на паперти - и того больше.
Жаркое из ягненка к ужину, сэр?
Я бы сейчас не отказался от корки хлеба, смиренно склонив голову.
Сбавляю шаг, меня шатает, как сбрендившего танцора, мгла переулков засасывает, подобно болоту. Барский сынок в отрепьях нищего, эдакий Том Кенти, смешливый и смертельно усталый, колотье в боку донимает все сильней. Я забрел в литую сумеречную вязь тупиков и кривых улочек, лабиринт без выхода. Полоумный голодранец, ругаю я себя, продираясь сквозь прелую мглу, куда тебя привели ноги, несчастный ты кретин, допрыгался, допелся, домечтался…
Кругом кольцом сжимаются дома, черные зевы подворотен дышат мускусным перегаром, башмаки скользят по грязи. И ни души, даже шлюх нет, одиноко перемигиваются над редкими дверьми масляные фонарики - обыватели дрыхнут в перинах, их свидание с ласковым богом стерегут непоколебимые засовы и подозрительные дверные глазки, а иной еще собаку под дверь посадит - утробное урчание в гулкой тишине квартала.
Маленький бродяжка растерянно замирает посреди улицы, прижимая к груди свою папку. Что ты умеешь, Лоренс, а? Чем ты заслужил честь стать славным нищим города Лондона? Что ты умеешь? Красть финики, которыми украшают торт к твоему десятилетию, с кухни или, может быть, ради невнятного интереса расквашивать носы толстопузым обидчикам твоим - поварятам? А срезать кошельки с поясов раскормленных лондонцев, выныривая вертлявым угрем из темноты, легкое темное привидение с прощальным подарком ограбленным простакам - лучезарной улыбкой или остреньким, хрустально сияющим лезвием? Ладно, бегать ты умеешь - сколько раз сигал через низкую каменную оградку у церкви, своровав у попа наливные райские яблочки с личного огородика. А вот если придется защищаться от какого-нибудь прохиндея в грязных отрепьях, которому вздумалось подставить тебе подножку или громогласно проехаться по поводу твоего святочного вида?
Холодок страха прокрадывается на когтистых лапках в мое сердце, устраивается там по-хозяйски - мой лубочный кинжальчик слишком мал и наивен, чтобы внушить хотя бы робость калеке с бельмом на глазу и деревянной коленкой, который на поверку оказывается здоровым как бык. Хотя вокруг ни души, я становлюсь незаметным, прилипаю спиной к стене, стреляя глазами по сторонам - лунные черепички раскиданы по зловонной жиже под ногами, кто-то возится в углу подворотни - верно, кошка.
Как же быстро уютный медовый вечер переливается через край и впадает в бездонную черную ночь, как же быстро петуший мальчиковый гонор сдувается до мужественно-хныкающего: Лоренс, ну… ну ты же не трус…
Я крадусь вдоль стен, тень волочится за мной, задевая об углы, мне ужасно хочется спать, но как я лягу здесь - вдруг кто ограбит или просто прибьет? Папка уже мешает мне - дурацкий неуклюжий кусок кожи, я нащупываю пугливыми пальцами кровожадный готический узорчик, вышитый мне на память одной из подружек - "Ars longa, vita brevis"(. Как заклинание, я бормочу эти слова себе под нос, пробираясь сквозь стылый мрак, шарахаясь от сигающих под ногами кошек, трясясь от страха под неуверенным светом одиноких ламп - китайский театр бархатных теней на склизкой штукатурке пугает меня до дрожи в коленях.
Маленький мальчик Лоренс, куда тебя черти занесли?
Это нянюшка, и мне 10 лет, и я сижу, притаившись, в развалинах маленькой часовенки - весь замок с ног сбился, пытаясь меня найти.
Мощеные тропки уверенно ведут меня в самое чрево города, я плетусь, словно щитом, прикрываясь моей папкой - девиз на ней чеканно вторит моим осторожным пугливым шагам. А лапки в моем сердце внезапно выпустили коготки - так злая кошка прижимает уши и шипит - я прянул к стене, спасаясь от фантома, перемахнувшего через оградку и очутившегося прямо против меня - я уронил папку, глаза душегуба засверкали из-под полей шляпы, смеется, гадюка.
Шел, должно быть, за мной - а я-то себя тешил!…
По цыплячьи вытянув шею, томясь от ужаса, я пытаюсь разглядеть, что он вертит в пальцах за спиной - плащ плотно обтекает фигуру, ни промелька светлого, - пропал ты, Лоренс, непутевый парень. Я пячусь, он наступает, вот его узкий сапог небрежно опускается на мою несчастную папку и втаптывает ее в грязь - немыслимо, но я слышу, как хрустит, ломаясь, уголь, как мелки радужно тают в скучной коричневой грязи, как проминается картон, ломая не нарисованные еще небо и крыши, и голубей. Сердце мое рвется от обиды.
Выщелкивается лезвие из-за спины - узкий стилет, дамская рукоятка - верно, краденый.
-Отдай, мерзавец, - ору я, едва не плача, опускаюсь на корточки и шарю пальцами в вонючей слякоти под его ногами, не думая о ноже. Он вздергивает меня одной рукой на воздух, как щенка, притискивает к стене и водит легким блестящим клинком у меня под горлом - там, где юношеский кадык подпирают две завязки полотняной рубахи. Я перестаю орать - слишком опасно. Странно, но мысль о папке не дает страху зацепиться когтями за мягенькие ткани моего сердца - я не мальчишка уже, я мужчина, аrs longa, vita brevis, провались ты!… Я смело таращусь в его глаза - на умело затененном лице они блестят живо, как два фальшивых камешка.
-Щенок, - бормочет он, - не сомневайся - прирежу. Где там у тебя золотишко?
Язык прилипает к горлу, я беспомощно дрыгаю ногами, мрачный морок злобно шарит по моему худосочному телу, наглые пальцы увязают в пыльном тряпье: где денежки, отродье? А через плечо его, прячась за крышей дома, косится на меня блеклая, как пузыристый блин, луна.
Я хриплю. Одной рукой он все еще стискивает мое горло. А монеты за подкладкой, в рукаве.
Но все-таки я везуч и, видимо, безгрешен в глазах Всевышнего - отчаявшись найти деньги, ночной паук разжимает хватку и уползает в благословенную темень ветвистых переулков, и я не успеваю задохнуться насмерть. Падаю, как куль с рисом, на скользкий булыжник, горло горит адским пламенем, на коже тлеют отвратительные сизые пятна - синяки от пальцев.
Лоренс, Лоренс, per astera ad astra…
Луна щербато ухмыляется.
Я плачу, скрючившись у стены, - обида раздирает грудь, шарю вслепую рядом с собой в поисках папки. Вот она - раздавленная, мелки выкрошились невесомой пудрой, картон никуда не годится. Смахнув злые слезы, перебираю обломки кораблекрушения при невинном лунном свете и делаю вывод: можно выбрасывать.
Кошка выскользнула из-за угла и уставилась на меня ведьминскими глазами - я перекрестился, в конце концов femina и felina - почти родственные слова, ночь - время кошек и женщин, женщин- кошек. Я встал и швырнул в нее папку - облезлое дитя большого города с мявом шмыгнуло в сумеречный арочный проем.
Утро, наверное, уже никогда не настанет.
Я замерз, меня мутит от переживаний. Тени шарахаются из-под ног моих, снулый рассвет - скучный, как застиранный серый чулок крестьянки, - выкатывается из-за крыш. Безмерна была моя радость, когда внезапно в рыбьем зеленоватом мареве начинающегося утра я увидел неказистый шпиль церквушки - островерхие дома расступились как занавес. Бесенок нашел свой приют, резное дерево двери влажно скользит под сжатыми кулаками, откройте, черт вас дери!
Из окошечка на меня мутно смотрит чей-то глаз. Утро еще слишком юное, слишком слабое, чтобы противостоять ночным выползням - кошмарам, прячущимся в ртутно-сизом углу моего райского сада.
Откройте, я устал…
Дверь скрипит неподатливо, я вваливаюсь в душный ладанный мрак, кажется, что я слышу, как липко шлепаются на аналой капли расплавленного воска с тающих свечей. Священник посторонился, я кое-как добрался до скамейки и упал на нее - Иисус, посмотри на меня, падшего ангела в Твоем храме, даже от избранного народа ты не смог добиться такой преданности - я же пришел к Тебе, ища защиты. Только вот жрать хочется смертельно, не обессудь, Боже…
-Сын мой, ты пришел исповедаться?
Проклятый пастор, чопорный, как новый кургузый сапог, в черном крылатом плаще, из-под которого выглядывают пошловато синие от холода ноги в домашних тапочках - видать, рясу накинул прямо на пижаму. Он трогает меня за плечо, я вздергиваю голову, я грязен, волосы мои спутались и падают на невинный лоб - перекрести же меня и оставь в покое.
-Отец, я голоден и замерз… На меня напали. Дозвольте мне отдохнуть у вас…
Сквозь стрельчатые окна просачивается желтоватый свет. Перед глазами подрагивает радужная дымка ресниц, я засыпаю сидя. Пастор поднимает меня, поддерживает за талию, ноги мои заплетаются, как лозинки в быстром ручье - возносится под купол младенческое пошаркивание моих башмаков. Я уже не в церкви - я на берегу реки, лежу на взметнувшемся в небо травяном откосе, голубой купол накрывает меня чашей Святого Грааля, я благословен, я счастлив, до вознесения мне не хватает только благочестия. Мне тринадцать, мягкие губы перекатывают травинку, одна рука закинута за голову, другая - пытливо поглаживает живот и пробирается под пояс штанов - маленький мечтатель, глазеющий на ватные комки облаков. И земля эта будет благословенна - в своей неслыханной щедрости я оплодотворю каждое семечко, зеленые стебельки ласкают щеки, глаза истомно прикрыты, под веками зреет сладкая горячая тяжесть.
Меня качает ветер на своей широкой спине.
Там, где я лежу, позже вырастет райский сад.
-Что ты бормочешь? - одергивает меня пастор.
Вот, сон кончился, передо мной стол, простые блюда - каша, хлеб, сыр. Я вяло жую, желание спать сильнее голода. Пастор сидит напротив - я сонно разглядываю его облагороженное временем и непоправимо изуродованное постом лицо, синяки глаз, чистые складки куриных щек. Голова падает на руку, невозможно сидеть, отче, смилуйтесь, позвольте лечь…
Недожеваный кусок хлеба выпадает у меня изо рта, я влеком мощным хрустальным потоком и твердой небрезгливой рукой сквозь восковое царство, в каморку, за алтарь - бродяжке полагается чистая пасторская постель, вот это забота о ближнем!…
Падаю, падаю в аскетическую пену суконных простыней. На подушке свернулся темный волосок - не будь я настолько вымотан, я бы элегантно высмеял моего седовласого безгрешного блудника. Он накрывает меня одеялом и гасит свечу.
Ars longa, vita brevis.
Или наоборот?…
Мой праведник, попавшийся на тернистом пути моем, скажи, как там - за пределом веры? Я потерял свои цветные мелки, сумею ли я написать картину только углем, вынутым из остывшего камина? Ты знаешь больше, чем я, чертов пастор с восковым ликом и дряблой плотью… Твоя церковь - дом умалишенных пророков, желтые свечи страшны и безмолвны, вавилонские блудницы водят тут хороводы смерти. Все в этом городе напитано тяжелым кислым духом фальшивого благочестия.
Засыпаю с улыбкой.
Мне снова тринадцать, я верчусь на табурете в классной комнате, пятнаю щеки синими чернилами, голубиная синева взмывает за сверкающим окном, рыжие плотные тени янтарно играют на паркете - мой наставник зудит длинную литанию на латыни, моя рука лениво выводит в тетрадке вычурные иероглифы женских головок.
В двух шагах от меня, за неприступной гранью стен, рдеет июльский полдень, сенокос в самом разгаре - должно быть, приятно, размышляю я, сейчас бултыхнуться в ароматный мягкий стожок, утянув за собой смеющуюся крепкую девчонку из прислуги… Латынь, дьявольский язык, искушающий язык - я лукаво поглядываю на своего постного педеля, исподтишка корчу ему рожи и мараю бумагу расплывчатыми нагими телами дочерей греха.
Отпусти же меня, старый пень, на волю…
Смешок давится в кулаке. Лоренс, чему вы смеетесь? Скажите мне, будьте любезны, об этом, да на латыни, пожалуйста…
Катится по медовому паркету яблоко позднего полудня. Дрожит в окнах воздух, пряный от базилика и мяты. Голова полна мыслей, они роятся, как бестолковые сытые пчелки, пока я судорожно собираю уголки рта, сгоняю ухмылку.
Мне надо выйти, господин учитель.
Неодобрение на желчной физиономии, мой иконописный наставник так напоминает мне пастора из моей теперешней жизни… Но он не осмеливается задерживать меня, тем более что я искусно разыгрываю нетерпеливое смущение - ерзаю на месте и страдальчески закусываю губу. Углядев милостивый кивок, срываюсь с места и пулей лечу через галерею к золотому прямоугольнику распахнутых дверей - адье, господин учитель, на сегодня урок окончен. Завтра по моей шелковой спине, быть может, пройдутся ивовые прутики, но если я скажусь нездоровым, моя добросердечная красавица-матушка прикроет мои вертлявые телеса своим пышным бюстом.
Viva!
Стожки сена пятнают луг, стерня колет пятки - я скинул башмаки. Юный любовник Гермеса, раскинув руки, гигантскими прыжками несется по склону к реке, лавируя меж охапок пахучей травы. У самого берега сбавляю темп - из-за нескромных ивовых занавесей доносится женский смех. Бесстыдно прикусываю губу, разгребаю с лица непослушные волосы и ужом ползу средь некошеной еще травы, режусь о ее узкие зеленые лезвия - кровь блудного агнца питает суглинок.
В серебряном роднике плещутся две наяды - белые плечи, мокрые льняные волосы, пышные формы. Одну из них я точно видел пару дней назад в заброшенной голубятне - она охотно и безыскусно отдавалась нашему садовнику - полная крепкая девка с белыми круглыми коленками, на которых в то памятное утро играли лучи солнца, как на дрезденском фарфоре в комоде матушки. Я, само собой, не без любопытства наблюдал за лубочной сценкой, лежа на стропилах под самой крышей.
Вторая была помоложе - рыжие косы, не такая пухлая, скульптурная фигурка, мед и алебастр. Я не мужчина еще, но какая-то задиристая, петушиная страсть мгновенно захлестывает меня с головой - едва успеваю опомниться, как оскальзываюсь и лечу в илистую прибрежную муть - щеки красны от стыда, а штаны спереди впору прикрывать ладошкой. Перед глазами - опрокинутые девичьи тела, зеленый шумный всплеск, и я выныриваю - взбешенный, расхристанный, наглотавшийся речной воды.
Олух царя небесного.
Мои наяды сбежали, качаются оббитые ими ветви кустарника, солнце цвета перечной мяты пестреет на траве. В следующем месяце мне исполнится четырнадцать - ломкий, колючий возраст - и меня почтут приглашением на местечковый бал в стане одной увядающей придворной красотки, которая живет в трех милях от нас. В замке - великолепном образчике захудалой провинциальной архитектуры - соберется высший свет со всей округи, жалкое подражание изобилию и роскоши королевских балов, платья по моде прошлых лет, несметное количество пудры и драгоценностей - кто кого перещеголяет в вульгарной пародии на придворный этикет.
Помню свой собственный нелепый наряд: голубой камзол с алмазными застежками, атласные штаны, режущие в паху, огромные башмаки с фасонистыми пряжками. Из зазеркальной мути на меня испуганно смотрит сероглазый мальчишка - по-детски округлые еще скулы, девичий рот, ямочки на щеках, аккуратно причесанные длинные локоны - икона родительской ненасытной, слепой любви. Мать кудахчет надо мной вместе со служанками - мне стыдно, я пытаюсь увернуться от их ловких напудренных рук, разглаживающих невидимые складочки на моем погребальном кукольном наряде, но укол шпилькой в бок - стой смирно, Лоренс! - и я замираю навытяжку, бессмысленно таращась в зеркало.
Это только томительная прелюдия к долгому суетливо-пошлому церемониалу в угодьях великосветской шлюхи, череда увешанных бриллиантами манерных дам, от которых за версту веяло навозом - с тоски в нашей глухомани начнешь спать и со скотником. Их мужья, верю, с охотой скинули бы атласные тряпки и направились в трактир, где присоединились бы к общему хору пьяных и жизнелюбивых голосов - но нельзя, прошел слушок, что сам король может пожаловать на танцульки к деревенской знати.
Все утрировано, лубочно - огромные подносы с едой, потные музыканты в съехавших париках наяривают что-то по-французски приторное, в натертом паркете отражается перевернутый свод, слепит пышными розанами хрустальных огней. Меня уже все, кому не лень, потискали, выразили свое изумление по поводу того, что дети, оказывается, растут, и оставили в покое. Я сижу в углу и глазею на пары, затеявшие полонез: кавалеры путают движения, дамы вертятся не в такт. Мне скучно, жарко, я изредка просовываю руку под камзол и почесываюсь - проклятый атлас душен, словно средневековая кираса.
-Выпей! - Передо мной вырастает щеголеватый уродец в белом камзоле, заляпанном целой палитрой соусов. Пуншевая чаша, налитая доверху, балансирует на растопыренных пальцах. Опасливо шарахаюсь к стене.
-Да бери же! - хохочет манерный пьянчужка, втискивает в мои потные ладони чашу, сгибается к уху моему и шепчет:
-Знаешь, а ведь король снова пригласил ко двору леди Барнетт - эта дура теперь в спешном порядке выводит вшей, которых подцепила от кузнеца…
Громогласно гогочет и волнообразно уплывает от меня по скользкому льду паркета.
Я держу чашу обеими руками, в линии ладоней вплетается узор ее серебряных боков. Вкус пунша чересчур приторен - так пахнет сладкое яблоко греха. Проливая тягучие капли на брабантские кружева, пью, стреляя глазами по сторонам, но никому до меня дела нет. Мать в вульгарном золоченом платье пускает амурные стрелы каждому из галантно склоняющихся к ее руке кавалеров - их кудрявые парики напичканы ароматическими скляночками и средствами от блох.
Я, кажется, пьян. Только бы не уронить эту чертову чашу.
Музыка протекает через мое тело вскрывшейся после зимнего льда рекой, кристаллические осколки ранят мои нежные внутренности, но эта боль приятна - как первое сладостно-мучительное исторжение семени. Зала кренится набок, будто давший течь корабль, но веселье не смолкает ни на минуту - музыканты, визгливо стукнув смычками, завели бодрую плясовую мелодию, плебейскую, пожалуй, но это же глоток свежего воздуха после душных менуэтов и гавотов. Изрядно подвыпившие сэры стучат башмаками, вперив кулаки в атласные бока - красные рожи, спаси меня Боже!… Леди не отстают - подобрав кольчужные юбки, подскакивают на месте, из громоздких париков сыплются ароматная пудра, блошки и жемчужные цветочки, тут же, впрочем, с хрустом гибнущие под каблуками. Чинный бал превратился в фарс - меня тошнит от смеха, хоть я и не понимаю, чему смеюсь.
Утром слуги выносят из залы черепки от битой посуды, подтирают лужи вина, мочи и блевотины, воровато распихивают по карманам бусинки от растерзанных украшений. Меня мучает дикая головная боль - лежу с мокрым полотенцем на голове и страдаю от желудочных колик. Мать не появляется из своей спальни, служанки бегают мимо ее дверей на цыпочках. Мне всего второй день четырнадцать лет, а от взрослой жизни меня уже выворачивает наизнанку. Гости храпят по комнатам - мерзкие ошметки вчерашней вычурной элегантности.
Я так и не стал взрослым. Мое лицо не обрюзгло от ритуальных возлияний, аристократическая пухлость миновала мое гибкое, как у мальчишки, тело, глаза по-прежнему чисты - чудовищная гадючья хватка придворных интриг обошла меня стороной. В какой-то степени я остался невинным - это до сих пор вызывает у меня под сердцем щекотную дрожь предвкушения и страха - все еще впереди.
Vita brevis, как говорили древние, но это не так страшно, когда ты бесконечно, восхитительно юн.

No name. Эскиз 2
Belcanto


Запах ладана будит меня - хитросплетение снов рассыпается в прах.
Мне снова семнадцать.
Вместе с тусклым лондонским утром, невидимым за стенами церкви, но я чувствую его всей кожей, - вместе с ним в мое сердце вошел тоскливый ужас, я скорчился в сырой постели, прислушиваясь к тому, как бубнит за стенкой проповедник. Лежать не хотелось, вставать - тоже. Но потом юная горячая кровь, застоявшаяся за ночь, растеклась и заполнила каждую жилочку в моем теле - мне стало жарко, я откинул одеяло и развалился на стылых простынях, усилием воли стряхивая с себя липкий, как патока, послед безумной ночи.
Вошел мой пастор - все такой же скучный - и уставился на меня глазами навыкате.
-Доброе утро, юноша. Надеюсь, ты выспался?
-О, да. - Я не счел нужным набросить на себя одеяло и лежал, лениво потягиваясь, в одном исподнем. На твой подушке, пастор, свернется колечком еще один волосок - золотой - если ты не будешь осторожным…
-Не успел спросить вчера, как тебя зовут.
-Лоренс Мортимер.
-Есть хочешь, Лоренс?
-А который час?
-Полдень пробило двадцать минут назад. Так ты будешь есть?
-Не откажусь.
Завтрак оказался скромным - хлеб, каша и ягодный взвар. Я уплел все за пять минут. В маленькой кухоньке от обилия начищенных медных кастрюль рябило в глазах. Толстая кухарка молча драила круглое блюдо, стоя у окна, - сизый бледный свет просачивался сквозь немытое стекло, словно постный бульон.
Мой пастор сидел напротив меня, как вчера. Утро благотворно сказалось на его внешности - морщины поблекли, сквозь кожу сочится праведное сияние - он скинул десяток лет. Глаза его оказались светло-голубыми, почти как мои.
-Где ты живешь, Лоренс?
-За городом, но вы не думайте, я вас не стесню - сейчас поем и уйду…
Не понадобилось даже тяжко вздыхать - пастырь душ лавочников и гризеток моментально проникся ко мне глубочайшим сочувствием. Он щедро плеснул мне еще серой комковатой каши - я, давясь, вежливо проглотил пару ложек.
-Зачем ты пришел в город?
-Путешествую…
-Путешественник. Господь спас твою жизнь, а ты даже не помолился перед завтраком.
-Грешен, отче…
-Чем ты думаешь добывать себе пропитание? Бродяжничать и попрошайничать?
-Чем придется. Хочу наняться в подмастерья какому-нибудь художнику.
Мой пастор заперхал от возмущения.
-Эти развратные безбожники! Да у них в мастерских - вертепы! Хочешь им уподобиться?
-Я только хочу научиться рисовать…
Меня одолевает скука, я кошусь через плечо пастора на заплаканное серое окно, взгляд скользит по стенам, подмечает игру скудного света на стеклах буфета - а вот связки розового лука похожи на снизки гигантских жемчужин, вязаная салфетка на подоконнике узором напоминает рисунок перистых облаков…
Пастор кладет ладонь на мою руку. Я смотрю на него, мечтательная улыбка спадает с губ.
-Можешь остаться у меня, будешь мне помогать во время службы…
Воображение молниеносно нарисовало комическую картинку - тайком причастившийся церковным вином молоденький служка за спиной скрюченного над кафедрой пастора небрежно скользит пальцами по толстой свече на алтаре, зацепившись томным взглядом за робкий взор хорошенькой прихожанки из первого ряда - непристойные жесты скромны и почти незаметны, однако благочестием тут и не пахнет. А еще моя внешность - эта родинка над губой, округлая женственность черт, длинные ресницы не могут погасить сладострастный блеск…
-Благодарю вас, но принять предложение не могу.
Пастор внимательно смотрит на меня.
-Ты ведь не из простых. Правильно говоришь, лицом не похож на деревенского.
-Верно. - Меня начинает разбирать пузыристый, как шампанское, смех.
Он качает головой.
-Молодость, молодость - грешный плод детства, приманка для дьявола… Я буду кормить тебя, у тебя будет крыша над головой, чистая постель - чего тебе еще надо?
-Свободы, отче…
Он нехотя убирает ладонь с моей руки - с кожи словно сползает змеиная шкурка, он разочарован, пытается заглушить в сердце робкую любовь ко мне. До двери он проводил меня едва не плача - я же странно равнодушен, меня вновь манят призрачные декорации уличного театра. Мне в ладонь втиснули увесистый кожаный мешочек - монеты в нем пахнут благовониями, они лишены своей сути, выхолощены, расплачиваться ими - все равно что разменивать на земные радости божественный дар.
Но я не столь щепетилен.
-Благодарю вас за все, отче. Вы правда мне здорово помогли.
Он крестит мне лоб, рукой будто ненароком касается моего плеча.
-Если передумаешь, я буду тебя ждать.
Под моросящим дождем убегаю прочь от церкви, занавес закрывается, дома смыкают за моей спиной свои стены - под ногами вьется мокрая лента булыжной мостовой, млечная радуга поблескивает в лужах. Прошедшая ночь отчеркнута от моей теперешней жизни плотной тканью туманного утра.
Наверное, нет нужды рассказывать в подробностях, с каким нутряной игольчатой дрожью я встречал сумерки последующих дней, как старался не уходить с людных площадей, а в крайнем случае перелезал через забор в чей-нибудь сад и дрых до рассвета за сараем. В маленькой лавчонке на Пикадилли я, с ленцой поторговавшись, купил лакированный ящичек с набором цветных мелков и хорошей бумаги - ящичек вешался через плечо на узорчатом ремешке, я был похож на бродячего шарманщика. Мой крошечный недоразвитый талантишко сослужил мне неплохую службу - я садился на расстеленную куртку и хищно заносил мелок над девственной поверхностью листа - тут же вырастали, как грибы, любопытствующие зеваки, и за десять пенсов я уверенно малевал чью-нибудь раздутую от важности физиономию.
Получалось не всегда удачно - пару раз мне пришлось уносить ноги.
В суматошной пестроте лиц и тел, которые каждый день вихрем закручивались вокруг меня, я пытался выудить мельчайший признак художественной натуры - меня не оставляла мечта прибиться к когорте учеников маэстро хотя бы средней руки, но даже таковых мне не удавалось узнать в лицо.
С шелестом бегал по бумаге мелок - моя рука становилась все увереннее, за пазухой отогревался кусок хлеба, октябрь подходил к концу. Листья, наметенные с деревьев неприветливым промозглым ветром, сморщенными коричневыми трупиками валялись в сточных канавах, город готовился к зиме, вечерами дымок из каминных труб сливался в серое облако над потерявшим цвет крышами - хрусткий холод наползал с севера.
Не знаю, что защитило меня в это время - Божья длань ли, или маленький светлый языческий дух - но я ни разу не чихнул за весь стылый период ожидания бесснежной зимы. Мне удалось снять крошечную комнатку в мансарде у одной сердобольной женщины - ее муж умер от чахотки пару лет назад, мне пришлось разок ублажить ее в постели - вот и вся моя плата за скудный тараканий уголок под черепичной крышей.
Из окна, затянутого, как в корсет, в свинцовый переплет, мне был виден кусок брусчатой улочки и андреевские кресты дубовых балок, перечеркивающие беленую стену дома напротив. Простыни на моем топчане были вечно сырыми, поутру отпечаток моего тела быстро терял свое тепло - за стенкой завывал ветер и постукивали каминные вьюшки.
В осколке зеркала, прилаженного к оконному шпингалету, я вскользь отмечал, что неумолимо взрослею. За спиною паренька с обветренными губами и первыми крохотными морщинками в уголках глаз грустно и покорно таял сахарный розовощекий мальчик с белокурыми девичьими локонами, разобранными на аккуратный пробор материнской рукой.
Чечетка истертых ступеней - каждое утро я сбегаю по ним в набухшую от сытных запахов кухню, наспех проглатываю хлеб с кислым сыром - хозяйка умиленно думает, что пригрела у себя нищего студентишку. Исполосованный плетью косого дождя город встречает меня холодными объятиями - кренится в головокружительную пустоту лабиринт улиц, отражаясь в равнодушном черном голубином зрачке.
Дышу на озябшие пальцы - мелок выводит остроконечные, ломаные линии.
Скоро мне не понадобится цвет - выпадет мелкий снежок, растает, к утру серая грязь с белыми проплешинами закутает город. Я продолжаю рисовать портреты лавочников за сущие гроши - мне едва хватает на кусок хлеба и оплату моей каморки, поэтому приходится подворовывать - я воистину преуспел в этом скромном ремесле. Хорошую службу сослужила мне прирожденная опрятность - заподозрить в гнусном поступке смазливого юнца с благородным лицом, одетого не слишком богато, но чисто, мог решиться не каждый.
Под широким суконным плащом я прятал свои трофеи, прогуливаясь с достоинством вельможи под тряпичными навесами торговых рядов. Раз мне удалось стянуть с лотка целого петуха - я принес его моей хозяйке, и на ужин мы наслаждались сытным куриным супом. Ловкость рук - во всех смыслах - кормила меня, я был почти счастлив.
Моя неправедная жизнь пьянила, как хорошее вино.
Я научился почти в совершенстве искусству нападения и защиты - маленький кинжальчик, без которого я не покидал свою лачугу, не раз спасал мне жизнь в мрачных хитросплетениях лондонских улиц. От тех времен на моем виске остался крошечный шрам, розовая метка ловкой и быстрой руки безымянного убийцы - я успел отвести удар, нацеленный в глаза, и ухитрился пырнуть противника ножичком - его кинжал просвистел в полудюйме от моего левого глаза и обжег кожу под волосами. Эта бледная ниточка повторяет контур височной жилки и почти невидима, но прикосновение к ней пробуждает в душе моей смятенные воспоминания - о чудовищной близости смерти, о холодном скользящем поцелуе стального жала. Тревожную дробь выбивает сердце, прохладный ручеек юности бежит под ложечкой - мой ангел-хранитель, моя закаленная броня, мое безрассудство, моя неистребимая жажда жить.
Город распят на моем картоне - обезоруженный, плененный острием черного уголька.
Над частоколом крыш ползут низкие тучи, ветер гонит по мостовым слякотную крупу, смешанную с конскими яблоками - колеса карет чертят на слое грязи хаотичные узоры. Я сижу на своем привычном месте - у собора Святого Павла, отгородившись от нищих попрошаек непробиваемой стеной поистине аристократического презрения. Они меня боятся, знают, что даже в сумерках теперь ко мне не подобраться - я сверхъестественно ловок и не поддаюсь жалости.
Вокруг как всегда - толпа зевак, тычут пальцами в мой рисунок. Натурщик мой - ирландской породы детина с плоским красным лицом, похожий на трактирного вышибалу, - сидит неподвижно, боясь дышать, и косится рыбьим глазом на шустрый карандаш. Вскользь оглядываю зрителей - простые грубые физиономии в цыпках от едкого студеного ветра, войлочные шляпы над кудлатыми бровями, гнилые зубы в расщелинах смеющихся ртов.
-Пририсуй ему волос побольше, - командует укутанная в серую шаль крепкая матрона - супруга лысеющего громилы. Под моей покорной рукой на бугристом черепе вырастают роскошные кудри - ирландец лыбится, его жена хмуро отсчитывает пенни. Завершающие штрихи.
-Следи за пропорциями.
Словно глас Божий с уродливых кудлатых небес, сглаженный отполированный южный акцент - я едва не роняю мелок. Вздергиваю голову, капюшон падает на плечи, я ослепляю своего будущего повелителя шелковистым блеском чистых волос - ангельский контраст с клочковатыми остатками шевелюры моего натурщика. Я не верю своим глазам - вереница оспенных лиц расступается, он выходит на скромную, продуваемую сквозняками сцену - его черты иконописны, тронуты мазком золотого благословенного сияния.
Дорогой бархатный плащ, шелковая лента в каштановых волосах, нервные худые пальцы сложены на львиной головке дорогой трости, взгляд пронзает меня лучом карающим - я готов бухнуться на колени и взмолиться о прощении. Он склоняется и обхватывает мое предплечье, тянет кверху, заставляя встать. Лиловый свет хмурого вечера обливает его статную фигуру - каждая складка на его плаще будто высечена из китайского нефрита.
Он немного превосходит меня ростом, но я стою ступенькой выше, поэтому наши глаза на одном уровне. Губ его лебединым перышком касается улыбка.
-Пошли со мной. Брось эту мазню.
-Пусть отдаст мои денежки! - орет ирландец, обретший дар речи.
Царский взмах благородной руки - катятся, подпрыгивая на заледенелых ступенях, мелкие монетки, люди жадно кидаются к подачке. Меня обнимает сильная рука, пушистая оторочка его плаща ласкает мою щеку - я смотрю на точеный изгиб его скулы и послушно бреду за ним - смутное нетерпение щекочет под ложечкой.
-Пропорции очень важны. - Теплая ладонь плотно прижата к моей спине. - Ты это скоро поймешь. Я видел, как уверенно ты рисуешь, но тебе не хватает техники.
Крестословица переулков вплетает наши шаги в рисунок брусчатки. Я лишен мыслей, мое тело податливо, как согретый свечной воск, под языком - мятный холодок любопытства. За углом нас ждет карета; мой таинственный спутник открывает дверцу и мимолетно проводит сухой ладонью по моим спутанным волосам - на них лежит маслянистый золотой блик взошедшей луны.
-Садись в карету и ничего не бойся.
-Я и не боюсь… - Ныряю в пыльное благовонное нутро экипажа, забиваюсь в дальний угол и кошусь с тревогой на моего фантомного визави - он с удобством расположился напротив и небрежно бросил куда-то вверх: "Трогай!"
Плавный ход, перестук колес оказывают гипнотическое действие - я начинаю засыпать, едва ночная улица за окошком кареты дернулась и уплыла влево. Меня, должно быть, похитил сам дьявол - известна его восточная страсть к хорошеньким мальчикам с пшеничными локонами, он не берет невинных - только жестоких и смешливых, распущенных и неверующих, они становятся рабами его, в багряных чертогах на краю пылающей бездны.
Опасливо поглядываю на господина в бархате из-под упавшей на глаза челки. Кто знает, может, это одухотворенное гладкое лицо с крупными веками - лишь венецианская маска на порочном карнавале, и под ней - клубящееся пламя, невнятные черты, искаженные злобой…
Он смотрит на меня, его глаза светлы - два опаловых зернышка.
-Меня зовут Джованни Арнольдини. Я - художник.
Выдыхаю от облегчения, должно быть, слишком явно - он скупо улыбается и складывает руки на набалдашнике трости.
-Я же сказал, тебе нечего бояться. Как тебя зовут?
-Лоренс Мортимер, сэр.
-Сколько тебе лет, Лоренс Мортимер?
-Семнадцать.
-Прекрасно, великолепно, - бормочет он. - Значит, ты хочешь стать художником?
-Да, сэр. - Слова с трудом отлепляются от языка.
-Ты не из простых, Лоренс… - Говорит, как тот священник. - Кто твой отец?
-Сэр Бенедикт Ричард Мортимер, умер семь лет назад… На охоте вепрь задрал.
Легкий, как выдох, смешок. Приподнимает тремя пальцами мой подбородок - инстинктивно отдергиваю голову, волосы снова падают на глаза.
-Значит, сэр Лоренс Бенедикт Мортимер… Ты выше меня по положению, но ведешь себя как завсегдатай паперти… Не надо хвататься за ножик, я вовсе не издеваюсь над тобой.
Он откидывается назад, удобно устраивается на подушках сидения - красивое строгое лицо неподвижно, губы хранят лунный призрак улыбки. Я смущен до предела и не знаю, как себя держать, под пальцами - успокаивающая прохлада костяной рукояти, все это в высшей степени странно… Моему похитителю на вид лет тридцать, но на кофейных висках уже поблескивает седина - или это лоскут небесного сияния, тончайшее покрывало на кудрях низвергнутого ангела?
Скашиваю глаза в окошко - расплывчатые ультрамариновые линии, текущая вспять река. Колышется бархатная занавеска в такт мерному покачиванию обитой шелком коробки.
-Где ты живешь, Лоренс?
-В Уайт Чэпел.
Мой благородный похититель морщится.
-Неприятное местечко. Ничего, увидишь, где я живу. Хотя тебя будет сложно удивить…
Из вежливости не переспрашиваю, да и сил нет ворочать языком. Кажется, начинаю дремать - дикий зверек почувствовал себя в безопасности, рука соскальзывает с рукоятки ножа. Ars longa, vita brevis… Нет, сэр, я не силен в латыни, но эта строчка впечаталась в мое сердце лилейным королевским клеймом.
За окошком вырос стройный особняк - готические тюльпаны французских окон, елейное мерцание мраморных колонн; нам в глубинке такие дома казались вычурной насмешкой над старой доброй острожной стариной, воспитавшей поколения консерваторов, непростительная вольность дворян- выскочек пробуждала к жизни завистливое презрение деревенских снобов. Мое беспутное детство прошло в извилистых норах замковых коридоров - сочащиеся влагой стены, скудная маскировка заплесневелыми коврами, эхо далеко разносит твои сбивчивые торопливые шаги, паркет страдает тяжелой степенью водянки. Мне ли не быть столь чутким к красоте?…
В опрокинутых колодцах моих глаз, окутанная неподдельным восторгом, возносится к мглистым небесам стройная симметрия беломраморного узора - бледные шпили упираются в низкие облака. В дверях - безукоризненный, как свод законов, лакей - проскользнуть мимо можно, но чревато. Не без робости, зато, надеюсь, с прирожденной томной аристократической грацией вхожу в богемное гнездышко - мой покровитель кладет мне руку на плечо, по-королевски ступаем на сияющий паркет, соединенные нерушимыми узами бархатного плаща. Он ведет меня по каскаду лестницы, с перил низвергается поток ослепительного света - если адский чертог настолько хорош, то я, пожалуй, и дальше буду грешить напропалую…
Ванна с горячей водой под ажурным сплетением ветвей экзотических растений - все из бронзы или серебра, нетерпеливая дрожь пробирает при виде мягких простыней, лавандовый дурман щекочет ноздри. Бесстрастный люцифер удаляется в дурную бесконечность обвитых виноградом зеркал, бросив через плечо:
-Приведи себя в порядок, потом поговорим.
У меня не достает сил даже притвориться обиженным - богом проклятый, анафеме преданный любовник бессердечной музы в заляпанном красками хитоне откровенно небрежен и даже высокомерен со мной - яблочком на прихотливо изогнутой ветви семейного древа, произрастающего в обширных угодьях восходящего к Цезарю рода Мортимеров.
Смотрю в затуманенное зеркало, и невольный смешок прячется в ладони: по виду моему и не скажешь, что я породист. В священный огненный круг заключают мое лицо свечи, обрамляющие дьявольское озеро амальгамы, - чтобы угодить сатане, что там надо прочитать задом наперед? Отче наш? Увольте, сэр, нижайший вам поклон, но я и спереди назад толком не знаю…
Меня разбирает щекотный смех.
Ванна божественно горяча, а моя кожа, оказывается, может быть еще белее… Корни волос щиплет горьковатая пена, я сплевываю в ароматную воду и тру зудящие глаза.
Он стоит в дверях, прислонившись плечом к косяку, и смотрит на меня.
Нет, показалось…
Рыбкой плещусь в огромной бронзовой ванне на львиных лапах, жасминовая вода лавиной обрушивается на мраморный пол - я римский патриций, черт возьми, но этот запах прилипнет к коже намертво, как пылающая одежда - меня теперь заберут в ад озорные смешливые чертенята. В зеркале корчит рожи симпатичный бесенок - хочет поиграть среди таких забавных орущих грешников…
Черт, я залил весь пол.
Под босыми ступнями - гладкость мраморных греческих плит, большим пальцем ноги по-обезьяньи поддеваю с пола мокрую простыню и лихо оборачиваю вокруг бедер. Теперь есть на что посмотреть: в волосах запутались свечные светлячки, я, оказывается, не тощ, сложение самое что ни на есть пропорциональное, на скудной диете я даже окреп. На щеках золотится мягкий пушок - бабье лето уходящей юности. Глаза под изогнутыми темными бровями прозрачно-синие, крошечные витражи в безупречном храме моего тела.
Любуюсь собой, как придворная кокетка, протирая ладонью запотевшее от моего дыхания и лавандового жара зеркало.
Если этот сумасшедший итальянец собирается продать меня персидским евнухам - получит ножичком под ребро, а так - я готов вечность развлекать его своими кривляньями, пока мне не надоест.
Вот и он - уже не призрак из зазеркальных глубин - живой, слегка припудренный невесомым ароматом красок и пастели. За моей спиной его отражение ловит мой взгляд и улыбается одобрительно.
-Ну и развел ты тут болото…
Темно-синий цвет просторной мантии ему идет - кожа, хоть и светлая, но не такая, как у меня - молоко разбавлено медом, легкая смуглота подчеркивает библейское сияние глаз. Он неспешно оглядывает меня и прищелкивает пальцами.
-Так. Одежду я тебе дам. Сейчас тебе принесут поесть.
Вытянувшись на шкуре какого-то диковинного зверя подле камина, я смакую настоящий виноград - сказка продолжается. Сам того не желая, заплетающимся от терпкого вина и сытной пищи языком выбалтываю моему снисходительному мэтру все, что могу вспомнить из прежней жизни - приукрашиваю безбожно и свое медовое детство, и полное лишений отрочество - но из этой скалы слез умиления не выжать. Он сидит в высоком кресле, на кончиках пальцев играет звездчатый свет - паук-шелкопряд, искусный поводырь в мире вечного мрака.
-Я ведь тебя привел сюда не просто так.
Моя фривольная болтовня обрывается, я настороженно кошусь на него.
Его губы неулыбчивы, взгляд млечных глаз непривычно серьезен.
-Да-да, Лоренс, я соблазняю тебя маленькими радостями беззаботной жизни, а ведь ты даже не знаешь, ради чего…
-И для чего же? - спрашиваю осторожно.
Сейчас скажет: ради твоей никчемной бессмертной душонки…
-Мне нужен натурщик. Мне и моим ученикам. Со временем и ты сможешь стать моим учеником… Не надо ерничать, - строго добавил он, увидев кривую ухмылку на моих губах, - я говорю совершенно серьезно. Ты будешь жить в этом доме, у тебя будут деньги, одежда, я буду брать тебя на балы и придворные праздники - неужели ради этого трудно пару часов в день постоять, не шевелясь?
-Нет, нетрудно… - Я хихикаю, как спятивший.
-Впрочем, ты волен отказаться.
-Я подумаю, сэр…
Он будет брать меня на балы! Вы только подумайте! Господин из отверженной гильдии ярмарочных плутов и карикатуристов, подобрав подол горностаевой мантии, расточает любезности бестолковым восторженным светским кокоткам, а за ним пажеским хвостиком таскается урожденный сэр Мортимер… Я засмеялся в голос.
Он оказался проницательным.
-Тебе мое предложение кажется оскорбительным? Но разве твое родовое гнездо может похвастаться подобным богатством?
Это был меткий удар. И нечто, похожее на настоящий вызов. Но пока я обдумываю достойный едкий ответ, злоба уходит - я удивлен, смущен, но я не могу разгневаться как следует. Мои руки не в крови обидчика - они в виноградном соке, липкие ладони, я легко могу стать предателем, слишком легко.
Но все же вздергиваю голову, отбрасываю со лба челку - надо же показать этому итальянскому насмешнику, что цена его покупки высока.
-Я подумаю.
Он усмехается, постукивает сафьяновой туфлей по узорочью дамасского ковра.
-Гордец. Будет жаль, если откажешься. Многое потеряешь.
-Вы художник, говорите? - Меня распирает смешливая наглость, стою на одном колене спиной к пылающему жерлу камина, склонившись к моему бесстрастному мэтру. - Ну и где же ваши картины?
Он молча делает легкий жест, пальцы выписывают в воздухе маленький изящный пируэт. Я смотрю на стены - портреты незнакомцев в технике фламандской живописи, несколько крупных полотен с героями эпических саг - тростинкообразный Гермес топчет крылатыми сандалиями завихренный поток воздуха, Геракл сплетен в смертельном захвате с лоснящимся кентавром, краски рвутся из картин - сочные, полные небесного золота, будто подправленные божественной дланью.
Но я скептик, юный бестолковый скептик.
-Неплохо, - тяну я, ложась на спину и ловя губами кисть винограда, - ранний Рубенс… - И жду, пока он рассвирепеет.
Но он смеется, прикрыв лицо точеной ладонью.
-Подумай до завтра, - слышу я перебитый смехом голос, - тебе постелят в одной из спален…
Удаляюсь в благовонный сумрак, будто юный жуир в постель к краснеющей девственной супруге, следом за бархатной спиной лакея, несущего канделябр, унизанный трепещущими язычками пламени. Оборачиваюсь - мерцающие кошачьи глаза невозмутимо ловят мой рассеянный взгляд, итальянец недвижно сидит в окружении своих картин, ладонь вспархивает в прощальном жесте - до завтра, Лоренс, подумай хорошенько.
Обещаю вам, маэстро, что не оставлю вас без ответа.

No name. Эскиз 3. (Роман с продолжением)
Belcanto


Для своих родных я всегда был головной болью - единственное дитя в некогда влиятельном семействе, которое ныне превратилось в сборище разнокалиберных родственников, раскиданных по старой доброй Англии.
Среди моих предков были даже ирландцы - вот откуда у меня медный оттенок золотистых волос.
После моего рождения мать лишилась способности иметь детей - так что отчасти я был для нее единственной избалованной любовью, квинтэссенцией духа и плоти нерожденных маленьких бесенят, но отчасти я был для нее проклятием, виновником ее тягостного для женщины положения.
Я не понимал, что в этом трагичного. Отец желал наследника для своего смехотворного имения - он его получил. Я был для него продолжателем рода, не больше. Его образ связан у меня с бесконечными выездами на охоту, барской развязностью и запахом смерти - тлетворным ароматом заячьих тушек в красном от крови ягдташе. Я помню, как отца принесли в залу после того случая - изодранного кабаньими клыками, пахнувшего грязью и смертью, - мне десять лет, я не чувствую ничего, кроме суеверного страха и адского любопытства, и все время норовлю протиснуться между скорбными фигурами домочадцев, чтобы окунуть неискушенный пальчик в бегущую из ран кровь.
Меня, естественно, выпроводили из залы. Я остался один - единственный отрок мужеска пола в скучной гробнице древнего фамильного замка.
С самого раннего детства меня лихо взяли в оборот - пытались заставить научиться хоть чему-нибудь, что подобает уметь урожденному сэру. Невозможно даже сосчитать, сколько часов я провел в душной, залитой раскаленной солнечной лавой или, наоборот, серой от осенней мороси зале, сидя за пошло- розовым клавесином и вымучивая из непослушных пальцев необходимую беглость и воздушность. Приторные сонаты текли из-под моих рук спотыкающимся на подводных аккордах ручейком, вопросительным знаком над моим левым ухом нависал строгий ментор с тонким длинным стеком - чуть замешкался - получи по рукам безо всяких реверансов в сторону моей голубокровной сути.
К концу второго года обучения семилетний ангел с девчоночьими локонами худо-бедно научился выжимать из ненавистного инструмента нечто похожее на модные пьесы - достаточно, решила мать, для того, чтобы развлечь в сутолоке торжественного приема скучающую красотку из приличной семьи. И переключилась на язык Данте.
Меня воспитывали в ласке, я ни в чем не знал отказа, из меня вознамерились сделать истинного джентльмена и всячески подчеркивали, что я должен быть выше любого существа на планете - если это только не король, разумеется. Я учился манерам без особой охоты, был непоседлив, вертляв, однако среди несомненных талантов, дарованных мне Господом, были отличная память и хорошая крепкая незримая связь между глазами и правой рукой - я мог сносно зарисовать любую сценку, увиденную мной вскользь.
Матери мой дар пришелся не по нраву - всех художников она считала выходцами из плебейского сословия. К десяти годам я бегло читал на латыни и французском, безукоризненно шаркал ножкой, склоняясь в дугу над ручками белолицых тетушек, слезы умиления прятались за веерами, а я убирал за спину крамольно перепачканную углем правую ладошку.
Рисовать я учился сам - в минуты милостиво дарованной мне свободы убегал к обрыву над рекой, где высились останки разрушенной часовни, и припасенным угольком выводил на каменных плитах незатейливые рисунки - летящая птица, голова лошади, - наливной шар солнца скатывался в реку, синие пастельные тени стлались по высокой траве, угольная пыль мошкарой кружила в июльском воздухе.
Моей "наскальной живописью" были изрисованы все многострадальные святые обломки - в пустых кричащих ртах узких окон часовни виднелись беленые стены, украшенные иероглифами моей неумелой, неоперившейся любви. Со временем мне становилось все легче уломать какую-нибудь смазливую горничную попозировать моей дилетантской кисти в отдаленном углу нашего дремучего парка - мои нимфы в стыдливых рубашонках, распустив косы, восседали на поваленных деревьях, а я, закусив в упоении кончик пряди собственных волос, обозначаю на картонном листе пробуждение во мне не только художника - но мужчины.
Но об этом - позже.
Меня так и не отдали в приходскую школу - учителей приглашали на дом, я быстро научился очаровывать и ловко надувать этих безгрешных стоиков, которые были в большинстве своем доверчивы, как ягнята на бойне, и легко склоняли свои шеи под моей нежной и безжалостной рукой. Однако, насмехаясь над ними исподтишка, я невольно перенимал их повадки, поступь, взгляд - лишенный общества сверстников, запертый в пределах нашего имения, я учился быть взрослым с терпением маленького великомученика. Мать уже не изводила меня унылыми придирками по поводу измазанных углем и красками рук, она боялась, что из моей долговязой растущей плоти выпутается строптивый дух, усмирить который пришлось бы звать приходского пастора.
Я все понял внезапно - во мне расцвела мрачная жестокая радость.
Она боялась меня - собственного сына, проказливого исчадия, за золотом и белизной личика которого жило что-то темное и страстное - чистый эликсир помешательства. Ей стало проще вообще не разговаривать со мной - я в любой миг мог взорваться, как королевская шутиха, и устроить грандиозную демонстрацию модной в те времена болезни histeria. Порою я специально ломал комедию, прикидываясь безумцем ради собственного спокойствия, до этого в яблочно-зеленом дымчатом алькове перед карманным зеркальцем тщательно отрепетировав гипсовую гримасу и стеклянисто-блестящий взор.
Отгородившись таким образом от посягательств на свободу, я прослыл среди соседей "одержимым" - благодарение Богу, что времена гонений на ведьм давно миновали, и я мог не опасаться, что меня в один прекрасный день под улюлюканье поволокут к осиновому колу, вбитом в сердце земли, и на потеху всем обложат пылающим хворостом. Сколько душе угодно шлялся я по замку, играя меланхоличную грусть - мать тревожно и опасливо щупала мой лоб под греческими завитками золотых кудрей. С детей и безумцев спрос невелик - я все же старался не переборщить с достоверностью изображения припадков буйства, чтобы под шумок меня силком не отправили в богоугодное заведение под присмотр шибко ученых эскулапов.
Свобода от положенных по этикету барскому сынку условностей и отсутствие врожденного жеманства придали моему облику легкую дымчатую распущенность - я часами бродил по собственным фамильным угодьям, похожий на бежавшего от порки крестьянского отпрыска. Но любые отрепья на мне выглядели до странности аккуратно, даже в некоторой степени элегантно, особенно когда сиреневый смуглый вечер оплетал ароматными лозами сумеречный сад - сидя на камне над стремительной рекой, я был до отвращения пасторален - мне не хватало рассыпанных вокруг овечек и позолоченного нимба над вихрастой макушкой.
Осенняя прелесть йоркширских холмов - рука подносит к губам спелое рассыпчатое яблоко, глаза прищурены, смотрят на сизую полоску дымного горизонта.
Посвящение в таинство обмена любовными соками - чудесную алхимию двух тел - случилось той же осенью, когда я перешагнул свое пятнадцатилетие. Учителем моим стала хозяйка с постоялого двора близлежащей деревушки - я частенько мотался туда в поисках вязкого, как загустевшая кровь, вдохновения, способного заполнить каверны моей сиротской души. Ей было за тридцать - волосы черны, губы спело-малиновы, тело все еще упруго, мужа не было и не будет. Бархатные лапки дьяволицы прибрали меня к себе - я не сопротивлялся, с восторгом углядев в этом грешном союзе источник радости живописца. Пели скрипучую осанну пружины вальяжного матраца, черноволосая владычица моих влажных юношеских мечтаний трудилась над моим оробевшим телом - позже я, обернутый до пояса в мятую простыню, устроившись в раковине прелых подушек, чиркаю карандашиком по бумаге, в лукавых глазах моей полнотелой натурщицы бьется отчаянное любопытство.
Комнатка под самой крышей наполнена сентябрьским солнцем, нагретое дерево пахнет минувшим летом, на ковре лежат пыльные лучи. Маргарет смотрит на меня с картонного листа, Маргарет подле меня - лежит, опершись на локоть, и гибкими пальцами перебирает мои волосы - я склонил голову, осеннее золото сквозит в рассыпных вьющихся прядках, касается полуоткрытых губ.
-Я знавала твоего отца… горячий был парень, необузданный, вечно от него пахло кровью…
В то время щепетильность в этих вопросах была не в моде - я равнодушно выслушиваю признания моей Клеопатры, изгиб полных губ на бумаге выглядит хищным, она потягивается по-кошачьи и забирает у меня листок. Я смотрю на нее завороженно, медная пыльца припудрила ее увядающую кожу, ослепительно-синие оконные квадратики чисты, как протертый церковный витраж. Бесплодная куртизанка сельского притона, она принимала на этом ложе моего отца - охотничий азарт еще не погас в его глазах, тело горько от гончего пота, на белые простыни летит окровавленная лисья тушка - дар за пряную быструю любовь. Мне кажется, я чую запах сырого мяса, сочащийся из разоренной постели, он будит во мне отвращение и дикое желание - в алую закатную пропасть летит скомканный картонный листок, лицо блудницы запрокинуто, мягкое тело распято на кресте непорочных простыней, пахнет лисьей мертвой шерстью, горячей лисьей кровью.
Я приходил к ней до зимы. Постоялый двор вечно был переполнен, за столами жрали мясо и пили эль проезжие люди, у многих были лица, изъеденные оспой, вороватые, нечистые - я прятал свое лицо под капюшоном плаща, вздрагивая от колкой опасливой радости, когда пробирался сквозь плотно сбитую массу их тел. Хозяйка в полураспущенном лифе орала на нерасторопную служанку, черные кудри, наспех заколотые, грозовой тучей окружали ее гневное лицо - я тихо любовался ею издалека, млея от медленного томного нытья в низу живота, смакуя предвкушение быстрого страстного совокупления в отсыревшем алькове.
С наступлением студеных вечеров все больше пилигримов коротали время у очага - мы лежали бок о бок наверху и слушали невнятную тарабарщину голосов из харчевни. Она гладила мои волосы - я же думал о новых красках и кистях, медленно погружаясь в зеленоватый студень тщательно лелеемого мною безумия - за окном кружили первые снежинки.
-Я буду гореть в аду. - Горячий шепот коснулся моего уха. - Потому что люблю тебя и как любовника, и как сына…
-Ты не любишь меня, - пробормотал я, зевая.
-Говори за себя, - оборвала она.
Я сонно смотрел на ее шелковый силуэт, который обтекал неумолимый поток резных снежинок. Звездчатый покров ниспадает с ледяных небес на широкую постель - благословение за свершенный грех.
-Тебе надо ехать в Лондон. Здесь ты быстро превратишься в ничтожество. Я слышала, в Лондоне есть художники, которые учат рисовать, - вот кто тебе нужен.
Она заплетает волосы в косу - острым лунным серпом блестит гребень. Небрежно уроненные с ее губ слова пробили брешь в моей виртуозной легковесной защите - и воткнулись в кровоточащую плоть сердца. Побежала по венам сладкая отрава - многоголосый искушающий шепот разлился в душистом воздухе. Женщина оказалась жестокой, ее месть за мои старательные, но равнодушные телодвижения - изощренной и безобидной только на первый взгляд. Тем страшнее была эта месть, что она была бессознательной, невольной, точной, как удар воровского клинка.
Ее черные глаза жгли мою спину, когда я спускался по лестнице в теплый душный гвалт харчевни, закутанный в плащ.
Я больше не приходил к ней. Но не мог забыть ее слов.
Белокурый мальчик с впалыми щеками и темной меткой над подрагивающей верхней губой слонялся по безлюдному замку, речным жемчугом падало на отполированные плиты эхо его легких шагов - чеканя его имя, готовя личный саркофаг для вечного зябкого сна. Еще два года минуло с той поры - с неумолимой стремительностью сменялись времена года, в пятнистых от старости зеркалах краем глаза я замечал уже не подростка - высокого стройного парня - богемная бледность, светлые волосы, ниспадающие на отложной воротник черной шелковой рубашки, тоскующие синие глаза.
Безымянные любовники отняли каждый по году у моей матери - украли по крупицам ее робкую красоту, я смотрелся рядом с ней довольно странно, мучительно стыдясь и одновременно любя ее увядшую плоть. Мне до зевоты надоело играть в полоумного - я просто дал обет молчания в стенах своей влажной гробницы, и редкие наши ужины с матерью проходили вяло и безмолвно - звяканье ложек в гробовой тишине, церемонные салфетки на коленях, быстрый невесомый обмен взглядами над зеркальной крышкой длинного, как путь на Голгофу, стола.
Покинуть ее я не решался до последнего - она бледной рукой притягивала к себе мою голову и целовала в лоб каждый вечер - ритуал принесения в жертву великой материнской любви. У нее начались припадки, стали неметь руки - все чаще я чувствовал себя единоличным владельцем огромного каменного мешка, мать сидела в своей спальне с грелкой в сморщенных ногах и читала молитвенник.
Русалочьи пряди моих случайных подруг стали насмешкой над седеющими локонами леди Мортимер, гладкость кожи юных весталок вызывали у нее болезненную горькую ревность - дошло до того, что мать выгнала всю молодую прислугу. Посмеиваясь над причудами стареющей жеманницы, девочки с весенними щеками и губами рябинового окраса приходили ко мне в зеленый альков - под сенью кудрявых английских дубов я устроил собственный храм Венеры. Я рисовал портреты моих любимиц - простые смешливые личики, тягучий валлийский говорок, - потом мы быстро и нежно соединялись у подножия друидского дуба, от скуки я шептал им салонные ласковости, выбирая из их волос мелкую лесную труху.
Беги, девочка, мать тебя заждалась…
Как они были горды тем, что их мягкие фигурки и округлые лица были запечатлены мною на дешевой бумаге - красота размытых угольных линий заставляла их ахать от восхищения и безропотно распускать завязки лифа по моей настойчивой просьбе - краснеющие щеки ласкали завитки волос. Далекий сумрачный город прочно угнездился в мыслях моих - развлекаясь с деревенскими красотками, я мечтал о порочных женщинах - чьи силуэты оправлены в каменные оклады изогнутых улиц, чей дразнящий запах сладок и дерзок, чьи губы непристойно округлены в гримасе невинного удивления.

Последнее лето мое прошло под знаком непорочного сельского разврата, пресыщенный, я отдыхал в августовском стожке - до моего побега осталось три недели. Был знойный вечер, луна купалась в глянцевом ультрамарине небес, мои волосы перепутались с золотистыми стебельками пряного сена. Я стараюсь не думать о замышленном мною дерзком поступке - суеверно боюсь, что мог сглазить успех своими вороватыми мыслишками.
Но все равно…
Папка с мелками и бумагой подготовлена… золотые припрятаны… мать теперь безвылазно сидит в своей спальне, напитанной тяжелым дорогим запахом мускусных притираний - пытается вернуть себе молодость, бедняжка… Тем лучше - ей сейчас не до меня.
Звук легких шагов заставил меня приподнять тяжелый затылок - кто-то шел по стерне, шелестя останками обезглавленных травинок. Перед глазами растекалась лужа голубого света, ртутный блеск заливал зрачки, я не сразу разглядел, кто это - только расплывчатый силуэт. Колотье пульсирующей крови в висках затуманило мой взор, я растерянно улыбался и моргал глазами, пытаясь вернуть видению прежнюю четкость. Таинственный визави не двигался. Ледяная тяжесть внезапно оковала все мои члены, я лежал в стожке как в уютном гробу - напуганный отчего-то до коротких истеричных всхлипов.
Моей щеки касается прохладная рука.
Кладбищенский дух вьется меж колких стеблей - я слышу его ровное холодное дыхание, плоть ладони изменчива и текуча.
И когда уже язык сковала корка льда, сердце зашлось судорожной икотой, я словно бы проснулся - меж стожками бледнел румянец рассвета, стылые розовые тени испещрили стерню. Я вскочил, озираясь, темнота отступала в синеву леса, вокруг меня не было ни души, только щека еще хранила отпечаток длинной прохладной ладони.
Прикрываю метку рукой - пальцы дрожат в стыдливом ознобе.
Я, может быть, не верю в Господа Бога, но я суеверен - кровь ирландцев, напитанная пряным раствором магических трав и заговоров, проснулась в моем теле. Болотные духи, лешие, привидения с погостов - все они собирались под мертвой луной, чтобы идти по мою душу - я носил на шее образок, а под ним - крохотный рябиновый крестик, обвязанный красной шерстяной ниточкой. Я нащупываю его рукой, луна идет на убыль, скоро мне исполнится семнадцать лет. И феи больше не смогут похитить из резной колыбельки спящее дитя - оно мертво, погребено в теле юного мужчины.
Перебираю в уме обрывки ситцевых воспоминаний детства, окрашенные едким соком дурных примет - разбитая коленка сочится кровью, паутинки мха облепили ранку, нянька шепчет мне на ухо заговор, я послушно повторяю незамысловатые слова:
Иду по лесу в тишине,
Во мне струится кровь,
Так пусть она
Останется во мне,
Именем Отца, Сына,
И Святого Духа.
Скоро все это забудется - замкнется резная детская шкатулочка, ключ на веревочке можно бросить на спину - кровь из носа остановится… Диким плющом обвитый каменный забор - я растираю меж пальцами глянцевые зеленые листья, втягиваю ноздрями аптечный запах, пробую на язык горьковатую кашицу - теперь домовой не сможет утянуть меня в камин. Сколько было еще таких примет - так свято и одержимо в Бога не верили, как верили в дурную славу треснутого зеркала или в доброе знамение - появление в новогоднюю ночь на пороге темноволосого мужчины.
Красные ягоды, зеленые орехи на гибких лозах - я трижды плевал через левое плечо прежде чем кинуть в рот пригоршню лесной малины.
Мы верили в оборотней, incubus*, чернооких ведьм - со жгучим любопытством и колким суеверным ужасом слуги рассказывали друг другу истории о бледных болотных огнях и о пережившей века черной собаке из Бангея. Я тихо сидел под сенью связок лука и чеснока, запрятав влажные ладошки между колен - кухня казалась мне адской молельней, где вкрадчиво шептались полнотелые кухарки, обдавая меня коричным запахом: "Он так и ходит возле кладбища - горе тому путнику, кто осмелится пойти ночью через болота".
Теперь же я брожу по пустынным окрестностям как одержимый - ночной случай растаял в памяти, будто фруктовая льдинка под языком. Мой сон теперь стерегут другие демоны - собственное тщеславие и легкая вуаль безумия. Возможно, ночной бродяга, кладбищенский оборотень, встретился мне в ту медвяную ночь - но если об этом думать, можно сойти с ума окончательно.
Я бежал спустя три недели - ни с кем не попрощавшись, под вечер. Лошадь я продал угрюмому цыгану у городских ворот и вошел в страшный и прекрасный город не завоевателем - возлюбленным, на чьих губах осела испарина булыжных мостовых.
Вот вкратце вся моя история, лихорадочным шепотом повторенная в бессонную ночь в сказочной Альгамбре моего итальянца - я закинул руки за голову и улыбался своим мыслям, обветренные губы впивали смуглый мрак, прикусывали его, словно кожу любовника, я знал, что отделенный от меня анфиладой комнат мой покровитель тоже не спит. Может быть, какие-то жалкие мелочи ускользнули от моего внимания - но сам себе я никогда не лгу, исповедь под голубым королевским балдахином можно считать завершенной, я сам себе назначу епитимью - сорок ударов кистью по податливому холсту.
Почему я с такой одержимостью думаю о тебе, мой всемогущий джинн с лукавым искушающим взором? Под моими пальцами - сухая кожа рук твоих, затейливая арабская вязь голубых жилок, брызги киновари и охры на тыльной стороне кистей - я читаю твои ладони как книгу, сгорая от щенячьего любопытства…
Кто я для тебя, покровитель мой? Заблудшее дитя или дитя заблудших?
Повесь на шею под рубаху беленого полотна рябиновый крестик - я подарю тебе свой - тебе он нужен больше, чем мне.

No name. Эскиз 4
Belcanto


Слуга, заглянувший ко мне в комнату, едва по стеклам прошелся равнодушный золотой хлыстик рассвета, был похож на персидского евнуха - тяжелые веки, улыбчивая молчаливость, длинные ладони восточной статуэтки. Я расхаживал по толстому ковру, в животе тягостно ныло предчувствие чего-то странного - не лучше ли тебе незаметно смыться, Лоренс? Меня страшила даже встреча с хозяином странного дома - ночь черным языком слизала хаотические иероглифы воспоминаний, я мог воскресить в памяти лишь мягкую линию его профиля. И еще усмешка - порхающая в уголках губ.
Сюжет для волшебной fairytale, сиротка подбирает в канаве волшебную палочку бородатого Мерлина.
Слуга бесшумно скользил впереди меня по зеркальному коридору - дурная бесконечность позолоченных рам уводила взгляд в полуобморочное небытие. Я тащился за узорчатым евнухом, слишком растерянный, чтобы думать.
В зале за накрытым столом сидел мой вчерашний знакомец - пальцы нетерпеливо постукивают по фламандской скатерти, в небрежно распущенных волосах медно взблескивает туманный утренний свет. За спиной - россыпь безделушек на каминной полке, барочные завитушки густо-розового мрамора. Воровато озираюсь по сторонам - мы одни.
-Как спалось? - приветствовал он меня, подняв тонкую бровь. Я снова очарован - против воли - снежной чистотой его голоса, скупость и плавность жестов - бессознательный отклик на мою нервозность.
-Спасибо... сказать по правде, я почти не спал.
Он встал, подошел ко мне и, взяв за голову, повернул мое лицо к свету - я разглядел тонкие морщинки на гладкой коже, словно легкие царапинки на китайском фарфоре. Солнечный свет залил половину его лица.
-Ты очень красив, - заметил он небрежно.
Чувствую, как краска предательски ползет вверх по лицу, к ушам. Солнце бьет в глаза, он убирает длинным холеным пальцем соленую каплю с моей щеки - невольные слезы. Глупо улыбаюсь, не зная, как быть дальше - надерзить или прикусить язык.
Браслет смуглых пальцев охватывает мое предплечье - я пленен августовским лунным демоном, явившемся мне из вересковых пустошей, его запах - мускусный, острый, чащобный. Он не выхолощенная статуэтка, не бесполый греческий юноша белого мрамора с комично крохотным листочком пониже пупка - я чувствую его силу, отлитую из бронзы, он нерушим и страшен, как проклятие, он гибкий и непостижимо живой...
Мне жутковато, я стою в растерянности перед зеркалом, куда он подвел меня. С трудом соображаю: ну да, привлекателен, смазливые мягкие черты, растрепанные волосы, еще осталось в лице что-то девичье - будто тиснули чей-то портрет поверх моего лица. Кошусь на Арнольдини - он задумчиво смотрит на меня, мыслями неведомо где.
-Я пленник? - вырывается у меня, запоздало прикусываю язык - слишком сильно, до крови - это и смешит меня и бесит.
Он тяжело очнулся.
-Что?
-Я говорю, вы меня в плену тут держите?
-Ради Бога, - он закашлялся. - О чем ты говоришь?
-Называйте меня на "вы" и про "вашу светлость" не забывайте, - меня понесло, замирая от легковесного приторного ужаса и сладострастия, смотрю в удивленные глаза Арнольдини. Веселый бесшабашный страх пропитывает меня, как девственная кровь - свадебную простыню.
Он не обижен - позабавлен.
-Хорошо, ваша светлость. Можете проваливать отсюда ко всем чертям, если вам будет угодно...
Надменную гримасу удержать не удается - сжимаю улыбку уголками рта, стискиваю ее изо всех сил.
-Вы научите меня рисовать, Джованни?
Он серьезен, как-то странно торжественен - как скипетр перед коронацией.
-Вы сомневаетесь в моих словах, ваша светлость? Я же пообещал. Дай и ты мне слово, что станешь мне позировать... Французский король заказал мне несколько полотен для Версаля - твои лицо и тело будут украшать этот приют для наместников Бога на земле... - Он скептически хмыкнул.
Я тоже.
Розовые рассветные поцелуи с опытностью искусного любовника пятнают мое лицо.
Под ложечкой зреет очередной грешный плод - искушение для такого подлеца, как я.
При свете дня картины на шелковых стенах поражают живой теплотой обнаженной плоти - она рвется из полотен, заманчиво поигрывая налитыми мышцами - Диана с белокурыми волосами стремительно взбегает на холм, узкие икры, оплетенные ремешками сандалий, ластятся к густой траве. Грациозный, как лань, Аполлон любуется детскими кудряшками томного Нарцисса, который касается узким пальчиком зеркальной воды - рушится в концентрической гармонии прекрасное отражение.
Холст, натянутый на подрамник, звенит как струна, дрожит на уголке солнечный луч, краски густы, блестящи, кисть тяжелеет, напитанная эссенцией сладкого темного греха, мазки рельефны, упруги, почти скульптурны. Палитра радужна - сатанински ухмыляется среди голубых и золотых пятен густой мазок киновари. Волоски кисти оставляют нежные дорожки на сыром красочном слое - разгладить их пальцами, прикасаясь к холсту почти любовно, как к женщине. На щеке алеет неосторожный штришок.
Он за моим плечом - смотрит строго.
-Пропорции, Лоренс!
Мастерская, озаренная солнцем, просторна, как деревенский луг - пестрят то тут, то там неоконченные холсты, цветные драпировки для скучных натюрмортов громоздятся на полу и столах, косым ястребиным крылом лежит на паркете сиреневая тень от бархатной гардины. На белом возвышении передо мной - греческая ваза в гнезде из скомканной алой материи, я второй час бьюсь над изломами складок, на них мерцает легкий флер холодного ясного осеннего дня. Арнольдини безмерно терпелив - он расхаживает по мастерской за моей спиной, то и дело отпуская замечания, усмиряющие мою блудливую кисть.
Кажется, он решил дать мне небольшой аванс перед тем, как я приму каменную позу перед его цепким взором.
-У красного цвета миллионы оттенков. Почему ты пользуешься только двумя?
В его пальцах покачивается хрустальный тюльпан бокала - тонкая золотая полоска окаймляет резной край, вишневого цвета вино непрозрачно, словно сдобренное ведьминским зельем. Он неспешно отпивает по глотку, указывая мне порхающими движениями свободной руки на мои ошибки - действительно, у красного цвета миллионы оттенков, а у тебя, зачарованный кудесник, миллионы обликов - перетекающих один в другой, изменчивых, как поверхность дымчатых облаков.
Я смотрю на его бокал, на игру жемчужного света в его недрах. Арнольдини, должно быть, действительно дьявол - он усмехается, подходит, обнимает меня за плечи - твердость его руки немыслима, ее тепло впитывается в мою льняную рубашку, как прозрачный сок цветка в землю.
Он подносит бокал к моим губам и поит меня с леденящей кровь нежностью.
Торопливо глотаю, удивленно глядя поверх золотого края в его потемневшие глаза - зрачки расширены, в них - циничное удовольствие.
Вкус слишком приторный, словно сбрызнутый коричной настойкой, запах каких-то трав щекочет ноздри. Несколько глотков - и он отнимает бокал, я подхватываю языком соскользнувшую с губ каплю.
Почти тут же наваливается головокружение, потом его сметает мощная волна непонятного экстаза - я поворачиваюсь к холсту и с восторгом прозревшего слепца гляжу на цветущие брызги красок. Подправляю осторожной кистью поплывший бок вазы, аккуратно, умиляясь до слез, вывожу на охристых стенках ее карминные фигурки атлетов с выпуклыми торсами и бедрами - у меня все получается!
Ангелицы в пурпурных одеждах осыпают меня ласковыми непристойностями с лазурных небес, золоченые мальчики-амуры, резвясь, раскрашивают нежные тела друг друга остатками нещедрой на колер краской иконописца, я заворожен собственными движениями - отнюдь не божественное вдохновение снизошло на мои неловкие руки, - боюсь даже подумать, чье.
Набираю на кисть млечно-розовый сгусток краски - подчеркиваю выпуклость греческого сосуда. Где- то за спиной слышу довольный возглас Арнольдини.
-У красного цвета миллионы оттенков, - шепчу я. - У красного цвета...
Кисть выпадает из пальцев, оставляя на них кровавые следы, ноги подкашиваются, я падаю, улыбаясь, в ароматную бездну. Меня опоили - древним зельем из трав, что вырастают в полночь на месте пролитого семени дьявола, на том самом месте, где карминные ягодки костяники манят прикоснуться к ним губами, где с незнакомцем, окутанным запахами серы и краски, совокупляются околдованные ангелы.
Меня тревожит только одно - не бросит ли он меня?
Задергивается шелковый полог, паутинка трещин на штукатурке - карта нехоженых троп, от подушки веет базиликом, я сплю - воротник рубашки расстегнут, на щеке рдеет пятно краски, башмаки с меня сняли легкокрылые эльфы. Мой первый урок окончен. Зеленоватые жидкие сумерки заливают мою спальню.
Я просыпаюсь ночью - под языком перекатывается пряная горчинка, голова слегка ноет, даже пот, кажется, отдает корицей. В лунном свете разглядываю перепачканные киноварью пальцы. Хочется пить, горло саднит, я с трудом припоминаю собственный триумф.
Воровато спускаюсь по лестнице, перехватывая влажными ладонями скользкие перила. Говорят, "маленькому народцу" нужно ставить блюдечки с молоком. Я бы с удовольствием вылакал бы несколько таких блюдечек - и мне хорошо, и слугам будет о чем пошептаться. Меня все еще покачивает от слабости, я вплываю в зал, как утлая лодчонка в бушующее море, плетусь к столу и жадно хватаю графин - на его донышке льдисто искрится прозрачная жидкость. Вода, слава Богу. Пью прямо из графина, стреляя глазами по сторонам, бесовское хихиканье снова зреет в моей груди и рвется наружу, последний глоток я выплевываю вместе с дурашливым смехом.
Слабость прошла, я ставлю графин на стол, стираю с губ воду и улыбку и озираюсь по сторонам. На стенах поблескивают таинственные полотна - я различаю молочную коленку Нарцисса, лоснящуюся спину кентавра, перистый золотой локон Дианы-охотницы. Из камина тянет запахом остывшего пепла.
Чувствую себя воришкой, забравшимся в музей.
Шляюсь в дебрях резной мебели, поеживаясь от холодка, покусывающего босые ступни. На каминной полке нахожу кремень и трут, несколько минут чертыхливой возни - и в закопченном устье робко подрагивают язычки пламени на полуобгоревшем полешке.
Сажусь на пол, вытягиваю ноги к теплу.
Где-то спит Арнольдини, ладонь в складках простыней беззащитно полуоткрыта, словно спящий просит милостыню.
На мгновение у меня мелькает крамольная мыслишка сбежать - вернуться в родные пенаты и отдышаться после марафонского променада последних месяцев в окружении привычных скучных стен, подождать, пока выветрится из головы опьянение опасной свободой - и осторожно, по-кошачьи, вернуться в город, забыв собственное безоглядное, дурашливое стремление жить в полную силу.
Я ведь сейчас никто - обнищавший голодранец, подобранный сердобольным правителем безупречной каменной империи, заполненной античными богами во фривольной позолоченной наготе, - особа голубых кровей, наследник претенциозного хуторка меж холмов Йоркшира, карманы затканы паутиной, упрямство в каждой складочке губ. Я не смел, я просто безумен - игра в помешательство, которую я с элегантностью опытного картежника вел с ранних лет, вросла чужеродной тканью в мою жизнь - в руках моих вместо балансира набор кистей, под ногами - натянутая меж смертью и эфемерной славой холщовая нить, в голове спотыкаются друг об друга растерянные, перепутанные мысли.
Утешаю себя - ты здесь не пленник. Двери не заперты - беги, если хочешь, оставляя за собой петлистую заячью цепочку следов по свежему снежку. Если мать жива, она со слезами притиснет тебя к впалой груди, где, ты знаешь, рано или поздно вызреет кровавый чахоточный плод - удел многих в нашей сырой местности. На радостях сбегутся соседи, и твоя будущая жена - бывшая соседская шалопайка, урожденная миледи Галвестон или Пембервилль, - ляжет после нудного венчания в твою остывшую постель, выставив из-под тканого одеяла снежные бугорки тощих плеч. Поутру - ягодные кровяные пятнышки на простыне, через девять месяцев - красная младенческая личинка зайдется воплем в пропитанных сыростью покоях, через двадцать лет ты будешь вот как сейчас греть ноги у камина, обросший грубой мешковатой плотью, и тупо гордиться сэром Лоренсом Мортимером- младшим, который вместо одной куропатки принес с охоты целых пять.
Бесконечная череда страшных пустых лет - нет уж, лучше вспыхнуть, прогореть как смоляной факел и рассыпаться в труху за короткий срок - простительная для юности уверенность в собственном высшем предназначении. Давно сгорела в этом пламени благоразумная осмотрительность - ее не воскресить даже повинной лаской в отчих стенах, - остались звериная осторожность и острое чутье - воспитанники отдающих застарелой колодезной вонью дворов, где порой любой неосторожный жест может грозить гибелью.
Меня поделили надвое, провели уверенную линию в моей душе - звереныш уживается с утонченным ценителем прекрасного, я хамелеонист как Протей, под скульптурной телесной оболочкой - дикая пустошь с оазисом, выполненным в технике итальянских властелинов кисти.
Ко всему прочему, я еще и неверующий, отягчающее обстоятельство - я суеверен. Интересно, когда апостолы писали Библию, оглядывались ли они пугливо на шорохи за спиной и плевали ли через левое плечо, прикрывая ладонью божественную тайнопись? Я верил в оборотную сторону святости - в кишащий призраками темный ковчег, брошенный Ноем за ненадобностью - потоп кончился, плодитесь и размножайтесь, amen. Ангелы для меня были демонами небес, демоны - ангелами ада - если во мне уживается столько обличий, то что уж говорить о стерильных посланниках Божьих, tabula rasa чистой, как слеза младенца, бессмертной души.
Я не верю в то, что могу быть проклят или спасен - я просто не доживу до Судного дня.
В смерть я верю - слишком часто она целовала меня ледяными губами и прощалась ненадолго. Я научился оттягивать следующие свидание, был изворотлив и быстр - она не могла меня догнать. Ни ада, ни рая нет - ангелы бездомны, одержимы людскими страстями, с их умением проникать в людские души неудивительно, что кругом столько юродивых, мнящих себя Богом - это все задиристые амбиции крылатых посланцев. В мечтах я видел себя блистательным маэстро, чьи полотна заставляют бледнеть фрески самого великого Джотто и улыбку Джоконды, - окруженным восторженной толпой учеников и поклонников - этими навязчивыми, но такими необходимыми прихлебателями. Их воображение разбухло от моих щедрых даров.
Они кормятся из рук моих, я - Мессия.
В меня тоже вселился лишенный рассудка прихотливый ангел - он юн и испорчен, его кудри не темней моих, а глаза - ягоды голубики. Душный панцирь падает с моих плеч, я обнажен, омовение новорожденного в серебряных и зеленых струях Леты - медленно, но верно я забываю самого себя и вплываю в мерцающий мир собственных фантазий.
Я становлюсь язычником.
Друиды вытрут волосами тело мое, босая нога взрослеющего отрока ступит в прохладу зеленого мха. Настоящие гении - они либо умалишенные, либо... язычники - святость христианских угодников с тусклых полотен подчеркивается изящным филигранным рисунком, невидимым глазу, - дриады и эльфы празднуют невинную оргию под сенью праздничных майских шестов. Я буду и умалишенным, и язычником, я стану петь таинственные гимны на тарабарском языке и подолгу смотреться в зеркало, пока отражение не расплывется в угловатый сгусток белесого тумана.
Я буду пророком и Девой Марией одновременно, я рожу в положенный час окровавленное полотно и протяну его навстречу теплому шершавому языку ягненка - я принесу его в жертву на обсидиановом алтаре бессмертных богов-покровителей моего суматошного мирка.
Я стану идолопоклонником - вознесу на увитых цветами помостах тех, кто владеет кистью много лучше меня, и потом коварно свергну их, ослепленных, с увядшего престола - луна не убавится на четверть, а уже родится новый бог.
Нет добра и зла - есть искусство. Есть картины - куски живой плоти окружающего мира, кровоточащие зародыши любви. В венке из дубовых листьев по мраморным ступеням снисходит к ним творец в белоснежной тунике - он нянчит их в ласковых объятиях, не боясь запятнать непорочный батист, не спускает с рук ни на мгновение - и предъявляет миру вскорости либо пугливого стройного дафниса, либо насмешливого циничного марсия.
И публика рукоплещет.
Вот он - истинный плод истинной любви.
Я верю в Бога как язычник, я верю в собственный талант и в то, что для рождения шедевра нужно претерпеть муки и любовь. Это очищение - испытания, которые сделают меня достойным первого - подлинного - мазка на теле холста.
И в этом мне поможет мой странный покровитель - он еще не знает, какое скопище разноликих дьяволят пригрел в лице стройного белокурого красавчика с повинной улыбочкой на чувственных губах. Я вплетусь в его душу черной змейкой с аметистовыми зрачками, я ласково обовьюсь вокруг него лианой-первоцветом, я стану его наперсником и исповедником, наложником и духовным братом - и я выжму из него ту любовь, которая мне необходима. Я должен забеременеть и родить от него своего первенца. Свое намоленное дитя.
Мой язык грешит иносказаниями, но здесь не нужно объяснять тайнопись моих блудливых мыслей.
Я заставлю мир поверить в истинную любовь.
Языки пламени обдают жарким дыханием лицо мое, я зажмурил глаза и втягиваю ноздрями дымный горьковатый аромат паленого дерева. Сочится сквозь голубое стекло и марево занавесей свет луны - я подношу руку к груди и сжимаю в ладони рябиновый крестик - колкую тайну моего темного, колдовского детства.
Помедлив, срываю его вместе со шнурком.
Арнольдини вздыхает во сне. Нет, я раздумал дарить тебе спасение от моих гибельных чар.
Теперь я ваш, духи, эльфы, друиды, призраки и бродячие мертвецы.
Уронив голову на подтянутые к подбородку колени, смеюсь беззвучно, утирая мизинцем выступившие слезы. Но перед собой я честен - я выполню это безумное обещание. Голые ветви за стрельчатыми рамами сплетаются в мрачной пародии на рисунки Дюрера. Измученный окончательно собственным рассудком, я засыпаю прямо на ковре, забыв согнать с губ улыбку - она клеймит меня похлеще палаческой железки.

Он находит меня под утро - первое, что я вижу, открыв глаза, это его лицо.
Все тело ломит - сажусь, растирая плечи, у остывшего камина, в зале зябко, искристый снег мягкими поцелуями касается стекол. Арнольдини стоит у стола - только что он касался моего плеча с почти материнской заботой, и вот теперь флер отстраненного равнодушия окутывает его статную фигуру - глаза светлы и бесстрастны, изгиб мягких губ естествен до слез, каждый волосок его распущенных прядей на месте - ожившая скульптура да и только.
Я восхищен и не слишком стараюсь это скрыть.
Он нужен мне - я продам ему душу за науку любви, за тайную символику оттенков, за плавную эротичность беличьих кистей с тонкими, как талия танцовщицы, черенками, за плотскую податливость холста...
В его руках - власть над миром, я выпрошу ее себе, выманю хитростью, завладею силой.
Текучий, как черные воды ночной реки, взор - я теряюсь и отвожу восторженный взгляд. Он улыбается - в одной улыбке миллионы оттенков.
-Сегодня я познакомлю тебя с моими учениками, мой бродяжка. И чего тебе не спится в уютной постели?...
Не дожидаясь ответа, выходит, бросая через плечо:
-Переоденься, пожалуйста.
-Мне дадут позавтракать? - глупо улыбаюсь я.
-Потребуй у слуг, чтобы подали тебе завтрак в комнату - все, что захочешь.
Проза жизни, леди и джентльмены, но я - после ночи катастрофического безумства и языческих бредней - уплел несметное количество всякой снеди, которую мне послушно принес в спальню персидского вида слуга. Я расположился прямо на ковре, он подливал мне вино, я ломал хлеб и, запрокинув голову, собирал зубами с веточки сизо-черные виноградины, потом наступил черед каких- то восточных лакомств и орехов - и, наконец, я сыто улегся на пушистый ковер, закинув руки за голову.
-Господин будет переодеваться? - вполз в мое насыщенное отупение вкрадчивый голос слуги.
Пришлось вставать и лениво подставлять руки и голову под серебряный ручеек из кувшина, с мокрых волос капает вода, напитывая кипенно-белый шелк рубашки, я прошу принести мне мою любимую, черную - я стану твоим лучшим учеником, Мастер, я растерзаю тех, кто осмелится воровать у меня крохи любви твоей. Мне не нужны слуги, не нужны узорные ковры под ногами, сафьяновые туфли и халаты иранского шелка - мне нужны твои руки и твой отточенный, как нож неуловимого разбойника, разум. Я готов принять твое богатство только из снисхождения.
Подхожу к зеркалу - зеркал в этом доме бессчетное количество, куда ни бросишь рассеянный взгляд - везде ловишь свое отражение. Цветы зла множатся в этом бесконечном саду - не без заботливой руки садовника.
За моей спиной неслышно бродит слуга, подбирая с ковра остатки моего завтрака. Детская игра: если долго смотреть в глаза своему отражению, не мигая и не отводя взор, - скоро лицо странно изменится, четкость привычных линий уступит место прихотливой игре сменяющих друг друга образов, и скоро от знакомого облика не останется ничего - кроме провалов глазниц, пожирающих твои жалкие останки.
Какая-то часть тебя, что смотрит сквозь прозрачные стеклышки твоих глаз, внезапно становится твоим ненасытным злобным врагом.
Сложно убедить себя, что это иллюзия, обман зрения.
Покусывая веточку винограда, я зачарованно разглядываю себя в зыбком мареве - подсыхающие волосы вьются мягкими светлыми кольцами, в свободном вырезе черной рубашки млечно поблескивает кожа, глаза сумрачны - я готов к сражению и полон дикого восторга, едва не приплясывая на месте от возбуждения. Привычно репетирую выражение лица - взгляд загадочен и блестящ, как жемчуг, тонкая невидимая струнка удерживает губы чуть сжатыми, скулы обрисованы уверенным росчерком мерцающего утра.
Он не посмеет... не посмеет - что?
Кидаю в камин искусанную веточку, быстро выхожу.
Они ждут меня под сенью хрустальной люстры - гардины задернуты, золотой мягкий свет струится на мою святую троицу - я спускаюсь к ним, скользя рукой по крутым перилам, голова высоко поднята, спина - туго натянутая тетива, а коленки - дрожат...
Арнольдини сидит в кресле у камина - по обе стороны от него стоят мои соперники - почетный караул возле королевского трона.
У женщины лицо округло, как обкатанный в ладонях снежный шарик, темно-рыжие брови - изящные арки над прозрачными речными глазами, волосы тоже рыжие - кольца падают на белую шею, пушистым облачком подрагивают над гладким лбом. Вот я придирчиво изучаю ее, а губы меж тем бормочут приветственные слова, улыбаются слегка и снова стягиваются в презрительно-строгую гримасу. Лицо неанглийского типа - слишком круглое, черты мелкие и изящные - ювелирная резьба на алебастровой сфере.
Женщина красива... и молода как я.
Удивительно чистые, лаконичные линии длинных гладких рук - на ней открытое платье с легкомысленными рукавами, мой дерзкий взгляд без стеснения пробегает по ее груди, плечам, талии - возвращается к лицу и встречает чуть сонный приветливый взгляд хризолитовых глаз.
Рука Арнольдини обвивает ее талию - интересно, ему приятно чувствовать под пальцами твердый холодок корсета?..
-Кармела Чентьятто, - безразлично говорит он.
Мужчина, наоборот, уродлив - бугристое лицо, гладкая кожа словно перчатка - облегает холмистый ландшафт, глаза сверкающие, угрюмые, тощее тело затянуто в вышитый камзол, он кажется будто вылепленным не до конца, словно воск, из которого сделана его нескладная длинная фигура, слегка подтоплен. Он тоже молод, волосы черны и тусклы. В прорези бесцветного рта поблескивают крупные неровные зубы. Он мне чем-то нравится - эдакий паяц для сопровождения героя-любовника, оттеняющий красоту последнего.
-Бруно Кавадакис.
-Сэр Лоренс Бенедикт Мортимер, - слегка кланяюсь я.
-Не надо кичиться титулами, Лоренс. Перед лицом искусства ты не лендлорд - пылинка на обочине дороги.
Пока я прихожу в себя после этой равнодушной отповеди, он берет за руки Кармелу и Бруно и слегка подталкивает ко мне.
-Amen, дети мои. Любите друг друга - и воздастся вам, каждому, по делам вашим.
Он улыбается призрачно, неласково, глаза изучающе впились в мое лицо.
-Они напишут с тебя два портрета - я отошлю их в Париж. А потом я начну учить тебя.
Вскидываю голову, собрав остатки покореженного самолюбия.
-Вы сказали, что сами напишете с меня портрет...
Глаза недвижны, словно в пустые глазницы статуи вставили два светлых камня.
-Я не отказываюсь от своих слов. Но эту картину я оставлю себе.
Ликование взметнулось в моей груди - я сумел оплести его чарами. Победоносно гляжу на своих соперников - девушка прекрасна даже сквозь мутный лорнет моей неприязни, а Бруно хоть и уродлив, но charmee, как говорят французы. Кто бы мог подозревать тогда, что нас плотно опутают узы отчаянной, ужасной любви - нас троих - и любовь эта не тронет только одного человека, с равнодушием мраморного античного божка взирающего на возню у своего пьедестала.
Дробится в волнистом стекле студеное белое солнце, в моей голове, как обычно, мусолится оккультно- романтическая блажь, покуда я сижу на возвышении, задрапированном белым атласом - отрок в римской тунике, покусывающий изнутри нижнюю губу, забывший в мечтах своих о мелких кровоточащих язвочках. Мои кудри украшает венок из тканых цветов, в руке я сжимаю свирель - задорный фавненок лукаво поглядывает из-под белокурой челки. Но мыслями я далеко.
В зале холодно - огромный камин питает теплом лишь жалкую часть его. Слуга кошачьей походкой подкрадывается ко мне - в руках горьковатым дымком тлеет фарфоровая чашечка с коричневой жижей.
Я очнулся - Кармела и Бруно побросали кисти и с наслаждением тянут странный напиток, девушка первой отрывается от чашки - губы перепачканы в коричневой гуще, на бледненьком малокровном личике - пшенная россыпь веснушек. Дорого бы я дал за то, чтобы хоть глазком взглянуть на ее холст - своей кистью она забирает частичку живого меня и переносит на равнодушное полотно. Бруно поднимает кудлатую голову:
-Пей, остынет.
Бруно, великий альтруист, угрюмый добряк, воспылавший ко мне неуклюжей нежной дружбой с первых дней моего позирования, оказался совершенно неспособным на связный разговор. Скуки ради я пытался болтать с ним, видя его явное дружеское расположение, но он тушевался, скашивал глаза на холст и отвечал на мои ехидные выпады односложно - впрочем, это не умаляло его странного очарования, - я же изнывал от тоски в своем сатирьем наряде, довольствуясь созерцанием моих ненаглядных церберов.
Кармела вообще грандиозная молчунья - розовые губки вечно сомкнуты как створки перламутровой ракушки, рыжие кудри убраны под греческую повязку, глаза быстро и светло скользят по мне - по телу словно водят шелковой кисточкой. Оттачивая свое остроумие на бедняге Бруно, я искоса поглядываю на рыженькую ведьму и даже строю ей глазки - она едва улыбается, а руки тем временем лихорадочно мечутся над тугой поверхностью холста. Отстраненная, бесстрастная как сказочное существо, она будто неживая.
Болтливость - мой крест, свидетельством тому - родинка над губой - признак жизнелюбивой и страстной натуры. Со временем я привык говорить в пустоту - молчаливые слушатели внимали мне с равнодушием гранитных утесов, в зале эхом шныряли отголоски моих слов, сквозь окна лился холодный свет, я мерз в своем дурацком веночке и норовил прикрыть голые ступни краем драпировки, беспечно рассказывая моим Пигмалионам о прелестях дочки сельского священника.
Теперь мне думается, что бесконечным потоком слов я пытался заглушить тревогу, грызущую мое восприимчивое сердечко, - что-то не давало мне покоя, зала была слишком пустынной, сеансы - чересчур долгими, Кармела и Бруно куда-то испарялись сразу после того, как часы били четверть второго, покуда я, чертыхаясь, натягивал штаны. Оставшееся время до вечера - ранние сумерки вонзались в землю, как вороненый кинжал - я шлялся по пустынному дому в одиночестве, изнемогая от страха. Большинство комнат были заперты, за мной по пятам шелестел узкоглазый слуга, немой, как булыжник - Арнольдини появлялся нечасто и мимолетно, и ничто не могло успокоить мою смятенную душу.
Я стал забывать о торжественном обете вытянуть из итальянца по крупицам его талант - слишком редко я стал видеть его. По вечерам, когда я, утомившись разгуливать по мрачному - каким золотым он мне казался когда-то! - дому, растягивался на длинной ледяной кровати в своей роскошной спальне, он иногда появлялся на пороге - высокий, стройный, утомленное лицо сияет какой-то возвышенной духовной красотой, чудесное явление безбородого Христа перед оробевшим учеником.
Опытным глазом я навострился подмечать малейшие детали, свидетельствующие о том, с кем и где он был. Порою от него пахло вином, а глаза слишком ярко блестели - значит, просидел в таверне, "ловя натуру", как он сам это называл. А если прованские духи и усталость, разлитая по тонко выписанному лицу, - значит, нежился в объятиях куртизанки неанглийских кровей - он не любил британских женщин за исключением ирландок, в которых усматривал здоровый темперамент. Домой он никогда любовниц не приводил - если бы не буйство плоти, усмиренное золотыми резными рамами, на стенах, наш дом можно было бы счесть за монастырь. Где-то он, должно быть, утолял свою страсть - отчего-то мысль об этом волновала меня до дрожи в коленях и мучительного трепетания под ложечкой, я рисовал в воображении дивные картины экстатических совокуплений ясноглазых гурий и моего нареченного мастера и стыдливо прятал разгоряченное лицо в подушку.
Я чувствовал, что в моей плоти просыпается что-то странное, уму непостижимое - по жилкам сочилась окрашенная горьким соком кровь, оплетая мое тело прохладной шелковой сеточкой, вызревал внутри меня таинственный плод, сквозь привычную оболочку сквозил бледный призрак загадочного незнакомца. Так в девичьем теле пробуждается женщина - но какой демон до сих пор дремал у меня под сердцем?
И Арнольдини, замирая в дверном проеме, с тающими снежинками на темных волосах, смотрел на меня тяжелым взглядом - в глубине его янтарных зрачков копилась невнятная сладкая тоска, он с каким-то сожалением и страхом обводил меня взглядом с головы до ног. Я догадывался, что он так же томится, как и я - но молчал.
Объяснить свое состояние я был не в силах.
Раз вечером, едва мутный час разродился скудным холодным дождем, я возлежал на своем привычном пьедестале, разглядывая опротивевшую до тошноты хрустальную люстру и без охоты подначивая славного медвежонка Бруно. За месяц, проведенны в этом странном доме, я привык к Бруно и Кармеле как к предметам мебели, мое первоначальное восхищение рыженькой красотой и шармом ярмарочного уродца уступило место зевотному равнодушию - не встречая сопротивления с их стороны, моя бунтарская прихоть улеглась, успокоилась, меня более не мучила смутная горькая ревность к Арнольдини, я едва замечал этих двоих, всецело поглощенный нарастающей скукой. Тем утром я маялся головной болью, лежа в колыбели шелковых драпировок, - слова срывались с моего языка бессвязно, рассеянно, я едва понимал, о чем болтаю. Он вошел и встал за спинами моих пигмалионов - строго убранные назад волосы подчеркивают аскетический, но в то же время мягкий овал его бледного изящного лица, пена кружев обволакивает шею, руническое золотое шитье сквозит в синих нитях основы ткани камзола.
Я едва не роняю треклятую свирель - так неожиданно для меня его появление в мертвой громадной раковине залы. Под ложечкой екает, слово обрывается и трепещет у губ эфемерным облачком - Бруно удивленно глядит на меня поверх холста, он недобит, серебряная шпага моего красноречия просвистела мимо. Он оборачивается и встречается глазами с мастером.
Арнольдини молча рассматривает холсты учеников - указывает на что-то Кармеле и одобрительно кивает Бруно. Потом проходит меж ними - воздух сух и напоен смолистым ладанным ароматом - он приближается ко мне, нелепая цветочная корона моя съехала на один глаз, я свирелью сдвигаю ее на затылок. Теплая ладонь ложится на мою шею, лицо - итальянская смуглота, пикантно сдобрившая бледный английский колер кожи, - приближается к моему лицу, глаза темнеют, губы шепчут:
-Оставайся здесь после сеанса - никуда не уходи.
Его дыхание легким облачком касается моего уха, завитки волос вздрагивают, я превращен в нервный комочек, холод кусает мое полуголое тело. Арнольдини спускается с пьедестала, словно великий актер с театральных подмостков, и, не оборачиваясь, уходит.
-Вот дьявол, - шепчу я, растерянно улыбаясь.
-Подними голову. - Это бесстрастный голос Кармелы, она смотрит на меня поверх холста - в ее жилах смешались кельтская и итальянская кровь, бесовские прозрачные глаза и эльфийская лукавость черт смущают меня. Ища спасения, гляжу на Бруно - этот малый в своем репертуаре - прячет глаза в мешанине красок. Вздергиваю подбородок, тупо гляжу на мерцающие крученые подвески люстры, на оплывшие свечи в медных гнездах, мне холодно и совсем не по себе.
Бьют часы, вплывают слуги и неслышно уносят мольберты - я готовлюсь спрыгнуть с пьедестала и начать одеваться, однако Кармела и Бруно не торопятся покинуть залу - они молча, каждый в своем углу, оттирают с рук пятна красок. Под их странными взглядами напяливаю штаны, рубашку с воланами кружев на груди и, преодолев растущую тревогу, весело спрашиваю:
-Что задумали, мои дорогие?
Бруно что-то бубнит.
Вечерний свет меркнет - слуги задвигают портьеры.
По давней хулиганской привычке я прижался спиной к постаменту - стреляю глазами влево-вправо. Кармела равнодушна как сонная бабочка. На ней сегодня платье ярко-бирюзового цвета - ядовитый оттенок режет взгляд, медные локоны свободно парят над белыми скульптурными плечами.
Слуги вносят небольшой круглый стол и придвигают к нему четыре стула. В комнате темно, плотные сгустки пламени на кончиках свечек, приплавленных к каминной доске и мебели, еле-еле разгоняют сумрак.
-Вот здорово... - шепчу я. - Что вы затеяли, чертовы дети? Выкладывайте, пока я не...
Входит Арнольдини и притворяет за собой тяжелые дверные створки - мне предстоит стать свидетелем некоего обряда, от непонимания и тревоги меня начинает бить озноб - слишком я самонадеян, глуп, что решил, будто способен раскусить этот орешек - пожалуй, он сам проглотит меня живьем. Невольно подмечаю, что мастер сейчас особенно красив - так у ягуара перед прыжком рельефно вырисован каждый мускул, он - средоточие грации и красоты в этот краткий миг. И прыжок этот - в мою сторону.
Походка его легка и стремительна. Руки на моих плечах.
-Ничего не бойся. - Усмешка. - Тебе должно понравиться.
Я знал подобные салонные забавы, когда скучающие дамы и жеманные кавалеры решали бесцеремонно прикоснуться к миру запредельного с помощью хрустального шарика и подобных нехитрых атрибутов ярмарочных гадалок. Сесть в круг, мизинец к мизинцу, новоявленный медиум возводит очи горе и заунывно бормочет какую-нибудь абракадабру, покуда искусно направленный свет свечи, преломленный сквозь хрусталь, не вводит в транс чувствительных аристократов. И тогда можно выводить на сцену окутанного белой кисеей шутника, который из темного уголка глухо поведает собравшимся о жизни загробной, а заодно и выболтает пару-тройку альковных тайн - призракам все можно.
Поэтому когда мы садимся вокруг стола, меня разбирает смех.
Куртуазный господин с налетом мистицизма оказывается помешанным на магии. Что ж - винить его не в чем, сейчас такая мода, даже французский король гадает на картах, отчего бы и презренному живописцу не потешить себя общением с духами?...
Но смех моментально испаряется, едва я встречаюсь взглядом с Арнольдини.
Моих рук касаются пальцы Кармелы и Бруно.
Никаких хрустальных шаров и прочей чепухи - только свеча в медном блюдце посреди стола. Язычок пламени тянется к лицу сидящего против меня Арнольдини - в дрожании горячего воздуха его черты изменчивы, как ртуть. Я утыкаюсь взглядом в полированную столешницу, где перевернутым куполом нависает неверное отражение лепного потолка - я окружен плотной невидимой стеной отчуждения, мизинчик Кармелы оплетает мой мизинец, сейчас к нашему молчаливому квартету слетятся отринутые Богом души и поведают свои святочные истории - я едва не расхохотался.
Мистификации были вполне в духе времени, но едва ли у меня было настроение в них участвовать. Мне вспомнилось, как в детстве я бегал на представления бродячих циркачей - что-то глубоко непристойное в их телодвижениях заставляло меня, мальчишку, изнемогать от невнятного томления - грубость и чувственность, переплетаясь, рисовали в моем девственном подсознании смелые картины. В поисках подобных подачек для своего буйного воображения я рисковал материнским расположением и удирал из дома, едва поваренок приносил весть о приближении раскрашенных повозок. Разнеженный, наглядевшийся на прелести дебелой шлюховатой комедиантки, я раз забрел в шатер гадалки - за грубо отесанным столом сидела пышноволосая женщина цыганской наружности, бродячие тени вылизывали ее обнаженные плечи - промельк смуглого колена под задранным подолом юбки покрыл мои ладошки сладострастным потом. Она получила от меня золотой и стала что-то говорить, окруженная колдовскими атрибутами вроде засушенных жаб на ниточке и захватанных карт, с которых на меня укоризненно смотрели потасканные валеты - я не слушал, уткнувшись восхищенными глазенками в позолоченную ложбинку меж ее увесистых грудей. Очнулся я, когда услышал ее зов - она манила меня рукой, поворачиваясь на табурете и широко расставляя ноги под пестрой юбкой. Я подбрел к ней - к старой, уродливой, но невыносимо прекрасной для меня тогда - она сказала, что я могу поцеловать ее в губы, если захочу, грехопадение мое было неизбежно, мне дела не было до ее увядшей кожи, я видел только чарующие глаза дочери бесчестного племени - но едва я потянулся к цыганке, как подмышки меня стиснули грубые лапищи и дернули вверх. Грубый хохот ее любовника-шутника поверг меня в ужас - меня выкинули из шатра под ноги зевак, я шлепнулся в грязь - а она, неверная, стояла надо мной и хохотала, задрав голову.
Я плюнул ей на подол и получил затрещину от любовника - огромного грязного цыгана с гнилыми зубами, который крутил булавы и жонглировал горящими факелами.
Она сказала что-то вроде: "Ты умрешь раньше, чем думаешь".
Я тяжело очнулся, в горле стоял железистый привкус. Оказывается, спиритический фарс уже начался - Арнольдини сидел с закрытыми глазами, тени от ресниц дрожали на щеках, его губы беззвучно двигались, выпевая заклинания. Я заерзал на стуле, показавшимся мне тверже "трона для бродяг"* - мизинцы Бруно и Кармелы будто оковы для моих пальцев, над головами реют уродливые тени от свечи, что-то непонятное происходит вокруг - может быть, я настолько впечатлителен, что нахожусь под гипнозом?
Кто-то был в зале. Кто-то, кроме нас, - не слуга, не посторонний - призрак из моего летнего сна в цветастом стожке, чье ласковое дыхание стало утренним туманом, едва я разомкнул веки.
Хочу крикнуть, но язык прилип к небу. И сил нет дернуться и вскочить.
Да, это он - стоит у стола за спиной Арнольдини, фигуру окутывает суровая мантия, руки прячутся в широких рукавах, капюшон низко надвинут на лицо.
Гадалка не ошиблась - стервозная фея из раскрашенной кибитки напророчила мне не только скорую, но и страшную смерть. Я застыл в столбняке, во все глаза таращась на безмолвного посетителя, все внутри меня до последней жилочки застыло в свинцовом ужасе - Арнольдини по-прежнему сидел с отрешенным лицом, пока я по-рыбьи разевал рот, пытаясь закричать.
Призрак начал поднимать голову - только не это, только не это, пожалуйста, мои легкие будто склеены тягучим льдом, дыхание причиняет боль, глаза мои сухи и страшны. Я вижу, как появляются его губы - бледные и плотно сомкнутые, как два кусочка головоломки, - темное пятно тени под носом, меловой абрис скул, и - наконец - то, чего я жаждал и страшился одновременно.
Его глаза.
Нельзя смотреть в глаза призраку, учила меня нянька-валлийка - сведущая во всем, что касалось мира запредельного и абсолютно неграмотная в вопросах истинной религии. Нельзя смотреть в глаза призраку - он утянет тебя в могилу, где ты сгниешь заживо под его волчьим взором.
Белизна рисовой бумаги - два пятна блестящей туши - даже сейчас, изнемогая от ужаса, я думаю об искусстве - я невольно сравниваю блеск черных глаз призрака с мерцанием сиены жженой на кончике пытливой кисти. Лицо его соткано из сумеречных теней, невозможно охватить его целиком - глаза темны, как ртутные капли, как кровь жертвенного ягненка, - я с трудом облизываю пересохшие губы и не могу оторвать взгляд от них, как ни стараюсь. Должно быть, таким являлся дьявол к одержимым прихожанкам - минуя двери и засовы, ревнивых мужей и зорких нянек, пригвождал распутницу к кровати взглядом опытного любовника и творил блуд, источая запах серы.
А ко мне он явился в аромате поздних цветов - склонился над молодым парнем в расстегнутой рубашке, мирно спящим в копне луговых трав - чем не сюжет для церковного обличающего лубка? И вот теперь он пришел по мою душу снова - молитвенно сложив руки под монашеской сутаной, и только глаза - два свирепых черных сгустка пламени - выдают его истинную суть.
Страх мой беззвучно и плавно перетек в ужасающее спокойствие - застыло время вокруг, коркой льда затянуло французские окна, превратились в прозрачные статуи те, кто сидел за столом подле меня, - где-то в горле застрял шип розы, причиняя мучительную боль - с кудрей молодого фавна сорвали венок, Дионис ушел, приплясывая, ударяя в тимпан, увитый тяжелыми литыми гроздьями винограда, а я остался будто зыбкое отражение в зеркале - растерянный, едва не плачущий от отчаяния. В этой вакханалии меня узрел Люцифер - и протянул руку.
Все так просто. Все так хорошо. Беглого дворянчика приютил пособник дьявола - но дворянчик не промах, он не верит в дьявола, он ищет спасения в вычурной игре красок на полотнах, он вымаливает себе спасение чтением тайных рукописей мазков и угольных штрихов - языческий фанатик, для которого христианское зло - не более чем происки слабого и малодушного вредителя.
У меня свои боги.
Дыхание призрака долетает до меня - я тону в вечности, смотрю в глаза его без страха, успокоив себя собственным неверием, с языка уже готовы сорваться слова насмешки - как явленный мне посланец с того света внезапно протягивает руку через плечо замершего в экстазе Арнольдини и дотрагивается до моей щеки.
Я успеваю заметить длинные пальцы, лилейно-белую ладонь прежде, чем, яростно нашептывая слова самой обыкновенной молитвы, падаю в дымчатую пропасть забвения - что удивительно, не страх милостиво лишил меня сознания, а будто бы прохладное прикосновение руки, оказавшейся не только не бесплотной, но и вполне похожей на человеческую.
Арнольдини, открой глаза, ради всего святого, взгляни, как, покачнувшись, сползает с кресла твой белокурый несносный любимчик, падает головой на столешницу, задев подсвечник - горячий воск расплескивается, с шипением гаснет в нем крохотное пламя.
Ars longa, vita brevis, целуй меня, дьявол, унеси с собой в твой карминный ад. Исполненный недоверия, бродил я по окрестным лесам в сопровождении собачьей своры, снимал с одежды приставшие травинки, вычесывал соломинки из густых волос, плескался в хрустальной воде укромного озера, смотрел на затянутые изумрудной дымкой холмы - я жил, стало быть, ведомый рукой твоей, я понял это, едва пальцы твои прикоснулись к моей щеке, будто наши мысли встретились после долгой разлуки - в радости и нетерпении.
С самого рождения я предназначался тебе - незнакомец, призрак, сатана, бог языческий, Бог христианский - пилигрим на священных тропах Британии и мира всего. Одним прикосновением ты заставил меня уверовать в твое существование - так теперь не бросай меня.
Арнольдини подхватывает на руки обморочного ученика своего, несется по раззолоченному коридору, справа и слева от него - верные церберы, его преданные любовники, взметывается затканный серебром полог королевской постели, пахнет травами, они трое окружили ложе, на котором лежит бледный как смерть сэр Мортимер, их лица скорбны и беспомощны, свечи трепещут в страхе, подспудно святая троица любуется красотой и невинностью потерявшего сознание мальчишки.
Я вижу все это чужими глазами - плыву в золотых облаках, нежный ветер касается губ моих легчайшим поцелуем. Что-то мокрое касается моего лба, стекает по волосам - спуск на землю стремителен, дыхание перехватывает - и я сажусь в постели, впившись пальцами в пуховые подушки.
Да, они трое - все подле меня: Кармела сидит на краю кровати с мокрой тряпицей в руке, Бруно с унылым выражением лица обвился вокруг столбика, поддерживающего полог, а Арнольдини стоит чуть поодаль - в окружении дрожащих язычков пламени - лицо его встревожено, но не слишком.
Я впиваюсь в него глазами. Подойди ко мне, трус несчастный, ты сам виноват во всем - вытащил из преисподней самого дьявола, а теперь твой золотоволосый натурщик напуган до помутнения в голове, так ведь можно и без разума остаться, чертов итальянец...
Внезапно, будто повинуясь невидимому мной жесту, Кармела и Бруно отходят от постели - я смотрю на приближающегося Арнольдини с вызовом, а у самого трясутся поджилки.
-Прости меня, - шепчет он, склоняясь ко мне.
-Легко сказать, - цежу я сквозь зубы.
Невыносимо прекрасно его удрученное лицо, темный завиток поблескивает на лбу, глаза огромны и беспокойны.
-Ты хоть догадываешься, синьор, кого ты вызвал? - говорю я, глядя на него в упор. - Тебя надо сжечь на костре и развеять прах над забытым погостом за сношение с сатаной. Ярмарочный медиум, как ты посмел оставить меня одного перед... ним, как ты мог допустить, чтобы он дотронулся до меня - ты, итальянский колдун, шарлатан, ненавижу, ненавижу...
Его лицо совсем близко - я откидываюсь назад, продолжая с ненавистью, которой совсем не чувствую, обвинять его в покушении на мое душевное здоровье, стараясь говорить быстро и не думая, чтобы не растерять последние крохи самообладания. В какой-то миг я теряю равновесие и падаю на подушку, а он склоняется надо мной и внезапным поцелуем затыкает мой неумолчный рот.
Если бы ты знал, Джованни, как я был удивлен, едва губы твои прижались к моим обличающим губам - первой моей мыслью было оттолкнуть тебя и влепить пощечину за наглость, но слишком плотно и хорошо подогнаны друг к другу рукой неведомого мастера оказались они - каждая морщинка на их нежной поверхности повторила чужой рисунок, дыхание склеило наши пересохшие рты, кончик твоего языка робко пробежался по моей верхней губе... Я закрыл глаза - блудливые токи внезапно побежали по моему расслабленному телу, изумление пикантно оттенило пряную горечь страсти - запретной, преступной, манящей как сильфида над дымчатым зеленоватым прудом, мираж в красных песках пустыни - серебряный ручей в штриховке тропической зелени. Перед моими глазами, как перед глазами умирающего, промчалась вереница пугливых образов - кусочков мозаики моей беспутной жизни, в хаотическом порядке выхваченных из мрака: глиняная тарелка с осенними желтыми яблоками, лунный свет, скользящий по белым плечам моей первой женщины, лукавый изгиб песчаной тропки, птица, пригвожденная к синему небесному своду, лицо матери, кровь отца на каменном полу...
Я размыт, как акварельное изображение, не разобрать, кого сжимает в объятиях темноволосый проводник в царство мертвых - девушку с длинными белокурыми волосами или хрупкого мальчика - я двулик, как Янус, я потерял себя в лунных изгибах чужого тела.
-Я бы не дал тебя в обиду, - шепчет он, отстраняясь. - Ты же знаешь... Прости меня...
Я утопаю в сатиновых простынях, лежу как в напудренном лавандовым порошком гробу - надо мной вершат каббалистические заклинания невидимые демоны ночи, узор его движений прихотлив и странен, губы, глотнув воздуха, снова прикасаются к моему изумленному рту, твердая рука скользнула под мой затылок, приподняла, пальцы с въевшимися в завитки линий следами краски запутались в моих осенних волосах...
Все было предрешено - Господь сам позволил мне отринуть веру, средоточие его неисповедимых путей легло в тот памятный вечер на соборные ступени, очертив вокруг меня колдовскую звезду, я вошел в дом творца без страха, исполненный лишь бесноватого любопытства.
Вот награда за мои хаотичные поиски, вот ответ на мои молитвы, вот отклик на мое самоуверенное решение воссиять звездой на чужом небосклоне - все свелось к горьковатому вкусу чужого мягкого рта, к обветренным шершавинкам под языком, к прозаической содомитской сценке в окружении театрально пылающих свечей.
Не он в моей власти, как я мечтал когда-то, - я у его ног.
Осталось собраться с силами, выцарапать из тонущего в грешном удовольствии сознания поскребыши гнева и злости и оттолкнуть его от себя - мне стоило большого труда, чтобы ладони мои, упершиеся в грудь Джованни, не пробрались воровато под распахнутое кружево рубашки, не прижались в слезной ласке к гладкому телу.
Он удивлен, но не разочарован - в уголках губ гранатовым зернышком таится усмешка. Ладонь выскальзывает из-под моего затылка, я падаю в пуховое облако. Палец Джованни замыкает мои губы, предупреждая мое желание осыпать его проклятиями, еще одна улыбка - смертельный укол опытного фехтовальщика - и я остаюсь один в напитанном благовониями мраке собственной спальни.
Еще около часа я кусал губы и гримасничал в отчаянии, пытаясь добиться от самого себя внятного рассказа о собственных ощущениях. За мной невестиной фатой тащился душок разврата, низкого, непристойного любострастия - пока я слонялся по комнате, кидая отчаянные взгляды в зеркало.
Не об этом я мечтал - мои мечты были целомудренны и почти сказочны: Аполлон, ласкающий кудри смиренного Нарцисса - разве могли бог и человеческое дитя, сойдя со сцены в заросли тростника, предаваться прозаическим утехам под немолчный шепот зеленых стеблей?
Нет.
На щеках моего отражения попеременно вспыхивал то постыдный румянец, то бледные пятна гнева - я говорил сам с собою, не понимая, о чем, я чувствовал, как ногти оставляют в мягкой плоти ладоней кровавые полумесяцы - меня заполнило, разрастаясь, желание бежать отсюда немедленно, скрыться в почти забытых мною темных переулках, напиться до смерти, чтобы забыть искушающую тяжесть и запах его тела... За последнюю мысль мой разум уцепился с подозрительной легкостью - я, не помня себя, выскочил в коридор - темный и пустынный, как обычно - и стал истошно звать слуг. К приходу молчаливого черноглазого камердинера я успел в припадке отчаяния расколотить хрустальный графин и довольно сильно порезать руку - слизывая кровь с ноющей кисти, я потребовал кувшин вина и чистую тряпицу - перевязать рану. Все было исполнено незамедлительно - я выгнал слугу, который заикнулся о помощи в перевязке, по привычке рухнул на пол подле камина, помогая себе зубами, яростно затянул на руке врачующий лоскут и приложился прямо к горлышку оплетенной бутылки - за окном театрально взвыл ветер, финально крещендо перешло в жалобный стон, колокольный звон приглушенным эхом рассыпался под потолком.
Самое страшное, что, осушив полбутылки разом и захмелев, я понял, что хочу снова видеть Джованни.
О, я бы высказал ему все. Я бы ударил его по щеке - куртуазный манерный жест был бы оправдан моим горестным состоянием, я бы осыпал его проклятиями, я бы метнул нож для бумаг в светлое лицо Нарцисса - пленника собственного отражения... Я бы...
Еще глоток - для храбрости.
Я бы нашел в себе силы сжать кулак и ударить его по лицу, чтобы из носа узкими блестящими ленточками потекла кровь - я бы схватил его за кружевной воротник рубашки и хорошенько тряхнул бы... прижал бы к себе, напитанным ненавистью телом ощущая его натянутые мышцы под одеждой, и - оттолкнул бы?
Еще глоток, утри злые слезы.
Не думаю.
Вот что страшно.
Я пьян до помутнения в глазах, я стащил рубашку и, пошатываясь, стою перед зеркалом, сквозь слезную дымку вглядываясь в шелковисто мерцающую каллиграфию телесных черт - до отвращения гармоничное сложение, приманка для жаждущих причаститься юной красотой - глаза, блестящие от слез, с чертовщинкой - не удается избавиться от проклятого соблазнительного флера, который шлейфом таскается за мной.
Вино кончилось. Я отворотился от обличающего зеркала и сел на пол у кровати, вытянув и сплетя руки на атласном покрывале.
Я не смогу завтра спуститься в зал - этому можно найти тысячи пристойных объяснений, не обязательно в сатанинское кружево моего грешного одеяния вплетать увертливые жаркие намеки - я зарываюсь головой в голубой атлас, хороню в лучистых изломах предательский румянец... В дверь стучат - уверенный в том, что это слуга, я отзываюсь хриплым от слез "войдите" и ошарашенно смотрю на Кармелу, застывшую на пороге.

No name. Эскиз 5
Belcanto


Мы говорили всю ночь - я безмолвно исповедался ее опытным рукам и прохладному молочному телу, я шептал ей о бессмысленности своего дальнейшего обучения - да и вообще, существования - сам не веря в свои слова, она принесла мне облегчение - и видения, достойные опиумного дурмана.
Мы лежали рядом, по ее бедру, подсыхая, стекала струйка моего семени - рыжеватый акварельный пушок на висках припудрен лакомой на язык солоноватой испаринкой, кустики жестких волосков под мышкой отдают деревенским потом. Добрая самаритянка подобрала молоденького грабителя чужих сердец - я благодарно целую ручеек жилки под нежной кожей ее плеча.
-Ты меня спасла, спасла, спасла...
-О чем ты? - сонный голос, зевок, задушенный в горле.
-Он...
-Ты слишком впечатлителен.
Кармела садится и поднимает подбородок - свет новорожденной зари бледно стекает по острому треугольнику вниз, в ложбинку между ее маленьких острых грудей.
Я забираю ее ладонь, приникаю к ней губами, рассказываю невнятно о поступке Арнольдини, стараясь говорить книжно-вычурными оборотами, чувствуя, что смешон и жалок. По окончании моего словоизлияния лодочка ее ладони сжимается в кулачок, хороня в розовых линиях мою кошмарную исповедь.
Она смотрит на меня сверху вниз, зачесанные за уши волосы розовеют у корней.
-Он ведь не сделал тебе ничего дурного? Нет? И не сделает... У него свои странности. Однако тебе стоит поостеречься - впервые на спиритическом сеансе у нас что-то получилось...
-Ты видела?...
-Да.
Мы шепчемся как двое детей, чьи умы занимают небылицы на оккультный мотив - ее глаза светлы и быстры, скудный свет зимнего утра высосал краски из ее перламутрового тела - губы и щеки бесцветны, рыжие волосы спутаны и тусклы.
-Он спал с тобой?
-О ком ты?
-Не о призраке же...
Смеется - кошачий язычок в гладкой впадине темно-розового рта.
-Со мной много кто спал - всех не упомнишь... Даже Бруно я однажды приласкала...
-А он? - настаиваю я, не в силах вымолвить его имя.
Шуршат сатиновые простыни - Кармела соскальзывает с кровати и начинает одеваться. Гладкие ноги в белых чулках, пестрое платье - фиглярочка, которую Бог оделил искусством владения кистью. В ее равнодушии бьется пойманный образ темноволосого искусителя.
-Идем, пора на эшафот, Лоренцо. Нехорошо заставлять Бруно ждать.
-Я не пойду, - мямлю я, зарываясь лицом в подушки.
-Что ты плетешь ерунду? Ты же хочешь его видеть.
Метко, метко, любовь моя... Я смотрю на девушку, застывшую в одиноком и кратком мгновении, и память услужливо накладывает густые призрачные мазки на ее девственное лицо - из сумерек выплывает графитовая жесткость черт, другое, чужое лицо.
-Твой портрет будет украшать спальню короля Франции...
-Это я уже слышал.
-И его спальню...
Спускаюсь по лестнице, гордо вскинув тяжелую хмельную голову, ладонь скользит по перилам, рекой забвенья течет в богато убранный зал широкая лестница. Мое ложе увито цветами - на нем лежит ненавистный хитон и венок, зубасто щерится свирелька - меня захлестывает тягучее отвращение. Бруно удивленно протягивает мне руку - этот юный шалопай с внешностью недалекого школяра так и не растолковал себе вчерашнего происшествия - он решил, что дьявол ему привиделся, а я свалился в обморок от переизбытка впечатлений.
-Где этот негодяй? - шепчу я, заплетающимися пальцами распуская шнуровку рубашки.
Кармела молча встает за мольберт - кинжальной серебринкой взблескивает кисть в ее розовых пальцах.
-Где этот негодяй? - Я повысил голос, проглотив вязкую хрипотцу.
Бруно проявляет несвойственную ему проницательность - его черные глаза оживляются, виноградным хмельком играет отблеск в их глубине - и выпаливает:
-Уехал! Уехал сегодня ночью, оставил записку - не знает, когда вернется.
Меня будто стреножили, единым глотком опустошили мою исполненную напыщенной ненависти душу - я с размаху сажусь на ложе, сминая хрупкие, будто восковые, лепестки. Пересохла река, питавшая море моего мальчишеского гнева, - оборвалась спутавшая наши тела паутинная нить призрачного родства - трагический поворот затасканного сюжета сейчас сияет ярче королевского бриллианта, я смотрю на морозный узор на узких оконных стеклах - бездомный ангел, смирно сложивший общипанные крылья.
Вернись, мерзавец, чтобы я мог хотя бы плюнуть тебе в лицо.
А после - прижаться к твоим коленям в прихотливой ласке гаремного мальчика.
Туника прохладой облегает мои плечи, венок покоится на кудрях - мысли мои прослеживают незамысловатый путь Арнольдини от порога двери: четкий след на заснеженной мостовой, замерзшие нечистоты под носом ослепших домов, дверца кареты, костяной щелчок задвижки, кнут рассекает предрассветную тишину, небо в рубцах низких облаков - пара вороных рысаков уносит тайну в человеческом теле прочь от моего измученного рассудка, все остальное теряется во мраке уходящей ночи.
Он передумал меня рисовать - значит, все пропало.
Ах, как некстати я распалился от целомудренного гнева - мог бы и стерпеть - кто еще научит тебя, бестолковый самовлюбленный юнец, укрощать кисть в ее вольном блуждании по холсту? Кто даст тебе причаститься из чаши вдохновения своего?
Дурак, ах какой ты дурак, Лоренс!
Продажная девка неожиданно решила стать благочестивой.
Весь сеанс я просидел обозленный, расстроенный, даже не позаботившись о том, чтобы придать лицу ангельскую кротость - плевать мне, если злые морщинки в уголках поджатых губ перетекут с кистей художников на измаранное полотно. Едва пробил урочный час, я вскочил, содрал тунику, вычесал пальцами из волос застрявшие в них цветы, запустил свирелью в изумленного Бруно и с охапкой одежды взлетел по лестнице.
Мир за стенами этого дома недружелюбно смыкался в кольцо - я давился яростными слезами, силясь объяснить причину собственной злобы, обвинял огульно кого попало - вплоть до тщедушного короля Карла, потом оделся в уличное платье, запихал вызывавшие у меня смутное негодование волосы под широкополую шляпу и угрюмо направился к двери.
Лакея даже не пришлось бить по морде - он носа не показал из своей конуры.
Жаль, что ничего я не оставил ему на прощание - ни слезливого засушенного цветочка меж красноречиво распахнутых страниц Апулея, ни крестьянского плевка на зеркале, ни жемчужной лужицы семени в мальстреме кружевных надушенных рубашек.
Мятный зимний холод зло кусает меня в лицо - Лондон покрывается коростой грязных сумерек. Двери таверны выпускают на свободу желтый маслянистый свет - воздух пропитан испарениями двух десятков жующих и пьющих тел. В неодолимой злобе - мое лицо, должно быть, сейчас далеко от того карамельного лика, который привлек ко мне охотника - проталкиваюсь сквозь плотно сбитую массу человеческих тел - к столу, где играют в карты трое лоснящихся краснорожих джентльменов.
Странно, но они принимают меня в игру - я пью их вино, сжимаю злыми пальцами жирные карты, отбиваюсь от грубых наскоков элегантно-ядовитыми шутками - и вскоре один из них принимает мой настойчивый замаскированный вызов, вскакивает, перегибается через стол и веснушчатой лапой сгребает кружева у меня на груди.
Ты мухлюешь, красавчик.
Именно, господин хороший.
-Не здесь, - говорю я спокойно.
Дружки моего противника довольно гогочут - развлечение похлеще опостылевших карт. Мы выплываем в морозный вечер, объятые облаком пара, мне кажется, что время дрожит будто тетива лука - в моих ушах настырный звон, колкие звездочки впиваются в мое лицо, я тяну из ножен шпагу и машинально встаю в позицию, отшвырнув от себя любые мысли, как слепых кутят. Театральность разыгравшейся драмы поражает даже меня - вечного ловца чужих душ на красивую приманку: занавеси блестящего снегопада колышутся от ветра, под ногами - утоптанная грязь на булыжнике, безымянная церковка повернута к нам спиной... Две фигурки - пленники уличного театра, скупые на движения марионетки из черной жести - на тяжелом потном лице кавалериста рябые оспинки, его противник гибок, как лозинка, шляпа брошена на снег, на ветру вьются золотые кудри. Дурная привычка смотреть со стороны, невольно подмечать и оттачивать красоту собственных движений - я плохой актер, но я убедителен в своем напоре.
Арнольдини, дьявол, где ты? Отчего ты не любуешься сейчас ланьей красотой своего выкормыша, памятная кисть не выписывает в снегу вензелек нахального лица в золотой виньетке - страница перевернута, вздыблен загнутый уголок - в следующий раз будь добр, начни читать с того места, где закончил я. Touche! Кончик шпаги ловит искорку ночного света. Мальчики дерутся на ивовых шпажках, мня себя рыцарями - но не единожды моей славной противницей выступала юная соседка в батистовой платьишке - исцарапанная щечка, коса из-под чепца, спящая нянька, моя блудливая шпажка подцепляет беленький подол - промельк розовых тощих ног и возмущенный писк потревоженной невинности. Потом она сама показывала мне свое тайное чудо - схоронившись в камышах, мы предавались упоительному созерцанию друг друга - она из сорванца стала женщиной, стыдливо тянущей вверх подол юбки, я превратился в мужчину, чья плоть еще не откликалась на вызов маленькой плутовки. An guarde! Замечтался, рукав распорот, похоже - идет кровь.
Мой противник, дыша ртом, снова ринулся на меня, я ушел вбок по-испански, словно матадор от смертельного удара быка, поймал его ловкий выпад и сумел ткнуть его под правое ребро. Рука оросилась кровью, теплой, как мужское семя. Он свалился мне под ноги беззвучно, как мешок с зерном.
Из белизны снега вытаял темный ручеек. Я опустил шпагу - стоял, тяжело дыша, ко лбу липли волосы. Дружки моего кавалериста заурчали, как голодные львы, один потянул из ножен свой клинок - я не стал дожидаться развязки и, послав им воздушный поцелуй, дал стрекача.
Лондон принял меня в свои объятия снова, схоронил в беззвездном мраке - топот моих преследователей затих в ракушечных изгибах улиц. Я обмахнул пот со лба, запахнулся в плащ - шляпа осталась на поле брани - и не спеша направился в сторону Вестминстерского аббатства. Кровь напитала мой правый рукав - царапина довольно глубокая, от нее исходит ртутный запах - как от колдовского озера. Прижав сгиб локтя к жадному рту, я орудую языком в прорехе рукава, рассеянно собираю кровь, вздрагивая от невнятной боли - передо мной с декоративной напыщенностью вырастает белая стена аббатства, отнимаю окрашенные пурпуром губы от раны, закидываю голову и разглядываю прорези окон.
Утром я был маленьким плаксивым фавненком - сейчас я убил человека.
Господи, как Ты смог допустить, чтобы в одной ничтожной душонке человеческой уживалось разом столько приблудных демонов?
По образу и подобию Своему? Значит ли это, что Ты тоже грешил лицемерием и менял облики в святочной игре?
Хрустальный шарик луны в прорехах туч манит к себе рождественских духов - они трубят о приближении их повелителя - кого я видел в ореоле дымного света, тогда, тысячу лет назад. Может так случиться, что он вернется за мной - пасынком, брошенным в сказочном заиндевелом лесу? Укрой меня плащом своим - вы непристойно сплелись в моем сознании, вы двое, раздвоенным языком дьявол касается атласной щеки Арнольдини, не разобрать - где чье тело, в медовой коже моего итальянца медью вытравливается узорный силуэт беса, татуировкой въедается в плоть пахучий ладанный душок. Арнодьявол.
Вот он я - на ступеньках собора Святого Павла - вернулся, обойдя по кругу лабиринт прекрасного Минотавра, сижу, завернувшись в плащ, цепенея от боли в рассеченной руке - жду своего суженого.
В памяти речным камешком - розовым кварцем - катается образ Кармелы, рыжей плутовки с телом гимнастки и речными глазами навыкате. Я сбежал даже не попрощавшись. Кто знает, может быть, она присоединилась бы ко мне в моих бесплодных скитаниях - мы бы создали с ней отличный цирковой тандем - гибкая красотка и непревзойденный метатель ножей.
Скоро рассветет - вернусь к своей прежней квартирной хозяйке, выгоню в шею нынешнего жильца и опять буду просыпаться по утрам под бранчливые крики проституток, которым вальяжный сутенер раздает гроши, заработанные за ночь.

No name. Эскиз 6
Belcanto


Мне кажется, что кислый кухонный запах находит меня с ловкостью ищейки - его приводят ко мне чеканные извивы переулков, опять узкое безгрешное ложе под крышей, картинки на дешевом картоне, мутный взгляд и влажный рот вдовы, череда шустрых серых дней, похожих друг на друга, как солдаты на параде.
Что странно - я не замерз насмерть тогда, на ступеньках, положив конец этой нелепой истории. Утро выбелило площадь, моя кровь на ступеньках собора, в волосах запутались бриллианты снежинок. Я окоченел и едва не потерял сознание - раненая рука не слушалась, рассеченный рукав набух от крови и примерз к ране.
Именно тогда меня вновь нашел Арнольдини — в глубине души я знал, что так и будет – он вышел из кареты, подобрав подбитый мехом плащ, белый пар клубился у его губ, на волосах дрожит блик туманного света. На козлах сгорбился кучер, укутанный в черное, утренний туман струится меж спицами колес экипажа – инфернальная картинка, маэстро, ваше явление как всегда до отвращения театрально, в этом мы с вами похожи – но я играю, а ты, Джованни, этим живешь.
Склонившись надо мной, он бормочет какие-то нежности, осторожно, будто боясь, что я рассыплюсь в прах, поглаживает мои плечи – кровь на одежде моей заставляет моего маэстро торопливо увлечь меня в карету.
Ах, какая трогательная встреча – оркестр, приглушите крещендо, побольше лирики.
Итальянская ищейка с гладкой кожей. Я сонно смотрю на его рот – крохотные чешуйки обветренной кожи обрамляют губы. Я устал, в горле скребется удушливый кашель, рука цепенеет – холод льнет к сердцу припорошенной снегом паутиной. Испытание, это было испытание – дьявол ниспослал мне галантного искусителя с черными кудрями, я дал ему достойный отпор, но слишком поздно – меня уже прибрали к рукам, яд проник в мою горькую кровь, и теперь я почти рад его якобы внезапному возвращению – я не удивлюсь, если он невидимым стражем преследовал меня в моем коротком странствии по студеному городу.
Твой мальчик ранен…
Над постелью скрещиваются крылья голубого балдахина, плывет меж ними искусно расписанное панно – три ангела среди кучерявых облаков играют в пикантные поцелуйчики. Арнольдини сам перевязал мою рану – в ладанной духоте моей привычной спаленки его лицо тает, как карамель на языке, я снова погружен в вялую дрему – из этого круга не выбраться, так хотя бы падение мое следует принять с достоинством. Он, к удивлению моему, старается как можно реже касаться меня, прячет глаза – и молчит, безмолвствует, молчу и я – присмиревший на вид, но кипящий, как ведьминский котел, внутри, под сердцем кто-то скрежещет зубами. Меня бьет кашель – сильный, жаркий, - озноб обматывает тело пеленальными бинтами.
Не мальчик – мумия без сердца, свинцовые веки прикрывают тусклую бирюзу остановившихся глаз.
В тумане – Кармела подле меня, ее рука лежит поверх моей ладони, пот напитывает линии. Не улыбаюсь – она тоже прикусила губы, мы смотрим друг на друга пытливо и безмолвно.
Следующий долгий миг – моего лба касаются сухие горячие пальцы Бруно, я пью из его рук хвойную воду, в хрустале преломляется лунный свет, я уже никто – я потерян, растворен в пестрой калейдоскопической светотени – альков мой превращен в переплетение усыпанных изумрудной листвой крон, под ногами – льдистая тяжесть талой воды. Вдыхаю запах мокрой земли, последождевой травы – ладони льнут к морщинистой дубовой коре.
-Ars longa, vita brevis, - шепчу я, дубравный сумрак прел и таинствен - неужто это то самое место, где плавится под лунным водопадом средоточие четырех стихий – серебряная трава у подножия храмовых колонн-стволов, духи умываются полуночной росой, царский пурпур ягод земляники красит мой рот бесстыдным соком.
Зачем я здесь? Мое путешествие окончено, мальчик умирает от легочной хвори и заражения крови в доме итальянского безумца, можно смело ставить точку – никто не заплачет над остывающим трупиком человеческой личинки, успевшей уверовать в собственную гениальность. В прорехах зеленого исламского шелка крон – акварельные лиловые разводы неба, сыплется хрустальный росный дождь на язык. Сажусь на бархатный мох – на мои плечи ложится затканная звездами мантия, в руках оказывается кисть, под ногами – всплески красок, расплывающиеся в темной ручьевой воде.
Эльфы с серебристыми крыльями приносят мне холст – белоснежное полотно тоги древнегреческого божка.
Яд, питающий мою горькую кровь, расползается по телу – забытье блаженно, как опиумная смерть, я блуждаю по сказочному лесу вымышленных грехов, пятнаю умиротворенный холст трогательными прикосновениями измаранных в крови пальцев – чей-то рот вновь прижимается к пересохшим губам моим, я собираю с чужой кожи крохотные капельки влаги – солоноватой, похожей по вкусу на оттаявшие слезы. И рисуется на полотне исполненное трагической театральной нежности лицо – не Арнольдини, нет, чужое, другое – только белила и каштановый осенний колер расплесканы на палитре.
И снова волшебный тающий лед на губах – пурпурный окрас, хор итальянских мальчиков-кастратов старательно выпевает осанну моей коленопреклоненной страсти.
Ловлю в забытьи руку Джованни, презрев обиды, - мои пальцы смыкаются на чьем-то холодном запястье, обливаются зарничным светом, перепачканные – ложатся на рот мой, я облизываю их, будто медвяные карамельки из далекого призрачного детства.
Они стоят рядом – оба в белых непорочных одеждах, отчаянно похожие друг на друга – кудрявые дубравные тени игриво пробегают по их скульптурным телам. Арнольдини – медовый итальянец, гладкие волосы стекают вдоль аккуратно высеченных скул – и тот, другой, явленный мне в лабиринте чужих откровений, над иллюзорной поверхностью полированного стола колышется облик насмешливого демона, и теперь он – в хрустальной зелени друидского леса, тянет ко мне истекающую благословением ладонь. И пока один – смуглый, льняной, жаркий как уголек в разрытом очажке, трепетно охватив мою опьяненную больную руку, водит ею по холсту, прижимая мои вялые пальцы к липкому черенку кисти, - другой согревает дыханием своим мой затылок, и рука его, не ведавшая греха и стыда, обнимает меня, притискивая к прохладному долгому телу под хитоном. Распятый меж двумя демонами, я корчусь в диком обреченном восторге – принимая ласки одного и умение другого, растворяюсь в их телах, Святой Себастьян, кавалер ордена Дьявольской Стрелы.
Муранский бисер воспоминаний – прыжок сознания, краткий миг боли, таинственная зелень сказочной дубравы растворена в идолопоклонничестве хлебу, лимонам и рыбе – Ван Эйк, голландец, ваял недрогнувшей рукою натюрморты из жизни добротных крестьян. И из-под моей кисти выходит пасторальная картинка – клетчатая скатерть, раскрошенный хлеб и убитая птица с окровавленным клювом. Молодец, браво, вот тебе подарок – отпей глоток. Счастливый, лакаю свою награду – густую жижу с кровяной отдушкой – и роняю кисть.
Потом Бруно снова склоняется надо мной, поит меня хвойным отваром – и я принимаю от него поистине братский поцелуй, смиренный и неприхотливый.
Я все еще болен – видения сводят меня с ума. Но все чаще средь них мелькают знакомые лица Кармелы и Бруно – нет более рядом со мной ни моего изысканного патрона в бархате княжеского алого цвета, ни того, другого, с глазами льдистыми и черными, как замерзшая вода глубокого лесного озера.
Порою, просыпаясь, я чувствую подле себя чье-то тело – рука тает прохладой под моим взмокшим затылком, мои сбрендившие пальцы ползут и натыкаются на тонкую кисею сорочки, Кармела обнимает меня в полусне и отогревает мою дрожащую, жалкую, истекающую нездоровым потом плоть. А за отогнутым уголком балдахина виден профиль Бруно, дремлющего в кресле, - о, мои возлюбленные церберы, мои опекуны, вы же можете на птичьем языке своем, на тарабарском наречии призвать ко мне своего хозяина – я хочу его видеть…. Но рассвет вползает в спальню сизым дымком смолокурни, Кармела и Бруно просыпаются и тревожно щупают мои руки и обледенелый лоб, а мой неслышный отчаянный стон превращается в неразборчивый бред.
Раз мне удалось схватить Кармелу за руку, когда она принесла тряпицу – обтереть мое лицо. Но она без труда разжала мою бледную хватку прежде, чем я успел вымолвить хриплым горлом мучивший меня вопрос – язык сух, губы обметаны лихорадкой, и вместо слов я захожусь остервенелым кашлем. Сквозь литые квадратики оконных стекол льется почти весеннее солнечное зарево – черные мокрые галки оседлали суковатое дерево, я слышу их сбивчивую хриплую болтовню. И вытаивает из гиблого зимнего сумрака моя влажная нечистая постель – я кошусь подслеповато на распластанную по простыне руку, повязка белоснежна, боли больше нет. И кашель проходит быстро – мокроту я сплевываю в скомканный платок и жмурюсь слезно на солнечный свет.
С этого дня я начал выздоравливать – медленно, но верно. День, когда я первый раз самостоятельно выкарабкался из сбитой постели, был осенен парящим золотом апрельских лучей – чисто синело небо в проеме окна, свежий зеленоватый ветер гулял по спальне.
Я, хватаясь за мебель, добрался до умывального таза в углу комнаты и плеснул себе в лицо хрустальной водой, смывая приставшую прелую испарину. Только после этого я рискнул взглянуть на себя в зеркало – весенний свет выбелил мою кожу, синеватые полукружья под глазами, воспаленные губы, волосы свисают соломенными клочьями… Выжатый, выкрученный облик прежнего светлячкового Лоренса – зимние месяцы, проведенные в болезни, высосали весеннюю светлоту из моего тела, объели безжалостно прежнюю мягкую округлость щек.
В чашке с водой плещется солнечный луч. Я выпил воду, кое-как размотал повязку на руке и не поверил глазам своим – на меня не ощерилась блестящая розовая ухмылка шрама, кожа над локтем была гладка как атлас.
Под языком вскипел медный вкус неведомого снадобья – я снова припомнил свое бредовое посвящение под кронами вековых дубов, награда за ученическое прилежание – поцелуй со вкусом крови теплеет на разомкнутых губах…
И вот уже хлопочут подле меня Кармела и Бруно – меня ждет ванна с ароматной водой, - зеркала улыбаются мне как старому знакомцу, я страшно худ и бледен, выпутываюсь из пропотевшей рубахи и с помощью моих сиделок опускаюсь в медную купель. Ласковые нежные руки моют меня – один занимается моими волосами, втирая в них мыльную розовую пену, другая обхаживает морской губкой все мое тело. Уплываю во власть их умелых рук – в подставленные чашечкой ладони Бруно кладу голову, вода блаженно горяча, легкие касания губ Кармелы усыпляют разнеженного сибарита – я почти засыпаю в паутинке невесомых ласк этих двоих. С расписных небес стекает позолоченный свет, я опустошен и бездумен – когда я разомкнул мокрые ресницы, выпутавшись из спелых объятий дремы, то увидел склоненное над собою лицо Арнольдини – это его ладони пришли на замену обходительным рукам Кармелы.
Мне лень шевелить губами – слова неразборчивы, но этот дьявол прекрасно понял меня.
-В твоих проклятиях мало толку, Лоренцо. Ты должен быть мне благодарен за спасение своей драгоценной жизни.
-Я хотел умереть… - лениво бормочу я, не злобясь и не корчась более в душевных муках.
-Это вполне естественно, ангел мой.
Кисловатый вкус надушенной воды, рот Джованни обдает сокровенным теплом мои губы – но не касается их, осторожничает… Пусть он видит во мне равнодушного смиренного евнуха греческой страсти – хотя внутри мое тело словно натянуто на струнку от макушки до пят, нервозная таинственная дрожь ввинчивается в каждый сустав, я сомкнул ладони, прикрывая пах – ни мне, ни ему не нужно видеть плод обоюдного безумия. Запоздало обнаруживаю, что голова моя запрокинута так, чтобы хищному соблазнителю было удобнее впиться в мой опушенный бисеринками пота и воды рот – дергаю головой, интересно, можно ли считать за поцелуй теплое мимолетное касание щеки?
Он резко встает – улыбка плывет по его повлажневшим губам, рукава рубашки заплесканы, волосы взмокли от жара и острыми стрелочками облепили смуглый лоб. Оказывается, он все это время обнимал меня под розмариновой водой – я, лишившись поддержки, соскальзываю и окунаюсь в купель с головой. Пока меня мучает мокрый надсадный кашель – попытка избавиться от парфюмерной водицы в носу и легких – он стоит рядышком, мед и карамель, ладан и бесовская серная отдушка, и улыбается.
-Попробуем сначала?
Сплюнув в воду, я мрачно кошусь на него.
-Попробуем…
-Тогда вставай, одевайся и спускайся в залу – и начнем работу над твоим портретом.
-А почему нельзя сразу начать учить меня? – собрав воедино останки гнева и ехидства, но с безнадежным пафосом проигравшего спрашиваю я.
-Потому что я так хочу, Лоренцо. Не нравится – никто тебя не держит…
-Ага, как же…
-Я отпущу тебя на все четыре стороны, если ты сам попросишь меня об этом. Все, довольно. Я жду тебя в зале.
Растворяется в зеркале как морок. Я еще немного без удовольствия повозился в остывающей воде, потом натянул штаны и рубашку, борясь с карусельным головокружением – впору читать молитву как идущему на эшафот – так скуден и невнятен мой облик в зеркале: тощая шея в вырезе рубахи, дикие глаза, песчаная шершавость кожи на скулах. Кого он собирается рисовать с меня – буйнопомешанного Иуду или юродивого пророка в приснопамятных веригах?…
Спустился – Джованни сидит в излюбленном кресле, за окном – чернильная клякса весенней сырой ночи. Он окидывает меня въедливым взором с головы до ног – остается не слишком доволен, прикусывает губу в раздумье, пальцы выбивают дробь на подлокотнике. Стою перед ним как раб на торговой площади – призрачные оковы элегантными браслетами стягивают запястья мои и лодыжки.
И злюсь, и измучен колдовским влечением – до боли, до ломоты в теле.
Он ведет меня сквозь майскую чащобность теней, сквозь джунгли персидских ковров и могильники четвертованных статуй – дом расступается перед мастером и его умалишенным сыном, возносимся по млечной лестнице в башню, парящую над городом – там ждет меня скудное полотняное ложе, чуть поодаль – столб, подпирающий свод, и мольберт с гладким лунным холстом, подрумяненным светом восковых огарков в канделябрах чистого серебра.
Голос Джованни рассыпчато отскакивает эхом от стен, а спустя миг теряется в таинственном шелесте под сводами башни.
Первый урок изможденному ангелу – подлинность антуража, никаких домысленных беседок, резвящихся амуров, облаков и тому подобного реквизита барочных картин. Подобное вполне может прийтись ко вкусу в придворных кругах – где моду диктует вульгарно-изысканный Париж, - лишь немногие в рембрандтовском свободном темном мазке усматривают восхитительную мрачную красоту и истину, не упрятанную под сусальными сахарными ликами разжиревших дев и их осоловевших младенцев. Так что ложись, ангел мой, выхоженный мною и моими клевретами, вытащенный алхимическим способом из смертельных объятий нелепой болезни – ложись и смотри на меня так, как только ты умеешь смотреть, Лоренцо.
Я подчинился – вытянулся на грубых складках, закинув руку за голову, - в башне холодно, стены покрыты мшистой прозеленью, я стерплю все, Джованни, как тебе мой взгляд? Чем ты недоволен, отчего крошится в твоих пальцах уголек, неуверенно вздрагивающий над молочным холстом?
Святая робость, удивление, пляшущее в византийских глазах, наконец, разочарование – промельком, осторожным мазком. Он манит меня подойти, бросает уголь и обнимает меня за плечи, указывая на что-то, – я замечаю у стены две картины, где искоса глядит на зрителя из-под пшенной челочки один и тот же юнец в коротком хитоне, с поднесенной к губам свирелью.
Да это же я…
Мазки одной из картин более широкие, вольготные – тем ювелирнее смотрится на их фоне другой портрет, исполненный в гладкой, лучистой манере миниатюристов, где выписана с особым тщанием каждая черточка и травинка. Вымышленный лес оборачивается вокруг меня изумрудной плащаницей – свободными мазками уверенно прописаны темные древесные стволы, языческая чащоба, химерическая пляска густых черно-зеленых оттенков – и рядом лучезарно поблескивают светлые деревца, увитые цветами, словно майские шесты – на лепестках проступают сочные прожилки, капли росы как настоящие.
Два полотна – две половинки меня, заключенные в простые рамы красного дерева.
-Фальшивка, - говорит за моей спиной Джованни.
Не успеваю ничего сказать, как он набрасывает на картины сорванную с ложа ткань и поворачивает меня к себе лицом – руки как камень, сумеречные пальцы ласкают мои знобкие плечи. Меня бьет дрожь – хмельное головокружение, нырок в росную черную воду его жестоких пытливых глаз, смыкаются стены башни, притискивая нас ближе друг к другу – голос, вместе с дыханием коснувшийся моих губ:
-Не будем спешить, Лоренцо. Истина слаще, когда постигаешь ее в муках.
-Per aspera ad astra, - послушно шепчу я, умирают на истоптанном полу сахарные эроты, ладонь легко прижимается к моей щеке – чья только ладонь, не разобрать.
Он уводит меня из башни – мне кажется, навсегда.

Облеченный мантией юной листвы, по-весеннему распутный и грязный Лондон небрежно приветлив со мной – я слоняюсь по улицам в компании Бруно и Кармелы, пьяный от горького дешевого вина. Сколько не шляйся, обойди хоть весь город, шныряя из кабака в кабак и задирая подолы шлюхам в гнилых подворотнях – путь один: в конце концов ты вернешься в мраморный чертог своего хозяина, все еще полный надежды – изжеванной, как бычий мосол зубами волкодава.
Отравленный городским сонным безумием, я мотаюсь по Лондону голодным зверьком – в курильнях опиума, в борделях, в трактирах меня знают и насыщают до предела рискованными удовольствиями – но всякий раз меня, разморенного, искусанного властными поцелуями шлюх в красных чулках, поджидает карета у выхода, готовая доставить меня на поклон итальянскому ловчему беззаботных тщеславных душ.
После болезни я оправился – ко мне вернулся здоровый цвет лица, прежняя округлость щек, волосы стали гуще и крепче. Никакие сумасбродства не смогли отнять у меня дымчатой юной прелести – я ненавидел свое лицо, я гримасничал, я только что не подставлял его под удары - с вызовом глядя в глаза Арнольдини, я нарочно стискивал губы и кусал их до крови. Раз я лежал на ковре в опиумном притоне – одуревший от тягучего дыма, магнолийными лепестками плыли по мутной воде равнодушные лица – я смотрел туманно, как Кармела и Бруно страстно целуют друг друга, в опьянении освобождаясь от одежды. Они влились в ворс ковра, золотой сок истекал из их белесых зыбких тел – я изнемогал от желания присоединиться к ним, но бессилен был двинуться с места, и тогда моя сильно прикушенная губа выдала меня – Джованни коснулся запекшегося сгустка, когда я, пошатываясь, стоял перед ним в полуночной галерее, и поцеловал собственные пальцы, выпачканные в моей крови. Я мрачно рассмеялся ему в лицо – и тогда он ударил меня по щеке, разом стряхнув с себя извечное монашеское безразличие – словно показал мне таившийся в плену резных ножен древний отточенный клинок, сверкающий золотом рун.
Я выбежал на улицу и проблуждал всю ночь под купольным майским небом – а когда вернулся под утро, он нашел меня в спальне и в знак прощения по-отечески потрепал по волосам, в странной задумчивости пропуская меж пальцев чуть вьющиеся пряди.
Те две картины французский посол увез в дар своему сюзерену – я отчего-то едва не расплакался, когда об этом узнал, а Арнольдини был доволен, словно отделался от неприятного тягостного обязательства. Он делал с меня моментальные черновые наброски, когда я читал, развалившись на кушетке, или валялся в ленивой истоме после ванны, поедая виноград и щелчками отправляя косточки в безгрешный полет до пухлых амурьих ягодиц на панно. Словно зная, что меня навеки околдовала та башня, где мне преподали первый урок, он более не водил меня туда – а сам я не смог найти ту потайную лестницу, что вела в скупо обставленную келейку.
Мы почти не разговаривали – я молча ждал сам не зная чего, он наблюдал за мной как вуайер.
Несколько раз я спал с Кармелой – это приносило мне успокоение, я вновь воскрешал в памяти те блудливые деньки моей жизни в каменном оплоте родового имения. Мимоходом мне удалось вытянуть из молчаливой девицы историю ее появления в доме Арнольдини – оказывается, итальянец вытащил ее из какого-то мерзопакостного борделя и отрисовал в тридцати различных позах, а потом научил писать миниатюрки для медальонов – своеобразная плата за необычные услуги. Что касается Бруно, то тут Кармела молчала как упрямый школяр, пойманный за рукоблудием, и я не смог добиться от нее ни слова.
Так, выведывая чужие тайны, я пытался избавиться от скуки и раздражения – у меня получалось не слишком хорошо.
Лазоревый май цвел за окнами, распахнутыми в сад, - я пил золотистое вино, слушая шепчущие голоса дома, и маялся от похоронной сердечной тоски.
Он вошел неслышно и взял меня за руку – от него не укрылось мое легкое опьянение, но он не сказал ни слова. Как агнец на заклание, я поплелся за ним – клубком Ариадны растеклась по лабиринту коридоров золотисто-млечная струя лунного света, а вот и лестница, скрытая за портьерой: мы снова в той башне, пронизанной хрустальным холодком.
Я смутно догадывался, что должно произойти – вселенский заговор майской ночи, звезд, ласкающих ступни ковров и яблочного свежего вина вскружил мне голову, притупил пугливую осторожность, выкормленную в городских трущобах – я покорно дал подвести себя к деревянному столбу – Жанна Д’Арк мужеска пола, еретик, корчащийся от самодовольства в клещах палача.
Наши движения ткали бесконечный узор, подмечаемый опытным глазом сластолюбца, - пальцы Джованни легонько притрагивались к моей груди, пока я растерянно вертел головой, его колено задело мое с шелковистым шорохом, ноздри втянули винный воздух, витающий подле моих губ…. Внезапно запястья мои, сведенные за моей спиной его ловкой рукой, перехлестывает грубая вязь веревки – я привязан к столбу, я рывком прижат к занозистому мшистому дереву и ловлю воздух в безмолвном изумлении.
Поймал тебя палач, ловец диких зверей, охотник на лунной равнине – изгибы тела выписывают в африканской ночи непристойный мадригал.
Он отступает и молча любуется делом рук своих – рубашка на груди распахнута, на гладкой оливковой коже перекатываются отблески свечей, глаза огромны и темны, чуть разомкнуты губы – я заметил, как от дыхания его колышется прядь упавших на лицо волос.
-Отпусти меня, - прошу я безнадежно.
Плечи сводит, от каждого рывка веревка все туже впивается в запястья.
Сквозь бойничное окно втекает в башню разбавленный голубоватый свет.
Впервые я по-настоящему испугался – его странных нервных движений, рассыпчатой дрожи, пробегающей по его рукам, его заледеневших глаз – однако бежать некуда, да и к страху моему как назло примешивается какая-то пьяная бесшабашная радость, словно перед началом великой последней битвы. Воображение рисует картины одна краше другой – вот он в приступе ревнивого помешательства рассекает мне горло жертвенным ножом, и сурик моей крови разливается по палитре – а может быть, он не даст пропасть ни единой капле, соберет мою жизнь в чашу и выпьет ее до дна…
Я узнаю этот вкус – он из моего забытья, из моего путешествия по священной роще познания, где меня обласкал незнакомец из сумеречного мира.
Sancto Sebastiano…
Второй урок, мой ангел, мой опиумный чертик – мучения только тогда поражают воображение на холсте, когда они подлинные…
Рука его блуждает по моим волосам, поглаживает лицо – между ног моих, там, где распускается постыдная, жестокая, немилосердная страсть, втиснуто его бедро, в пальцах другой руки покачивается – так я и думал! – узкий серебряный кинжал. Спустя мгновение его губы мягко скользнули вдоль линий моего лица, не касаясь их – страшным дразнящим движением, черные глаза напротив моих глаз – взгляд василиска, беспощадный и жаждущий.
Мой невнятный вскрик или стон заглушен быстрым жестким поцелуем.
Уношусь за пределы зубчатых оконечностей башни, на крылах южного соснового ветра – в заморские дубравы, начертанные вольной рукою на пергаментных картах мореходов – асфодели венчают мою склоненную голову, пока я бреду по новорожденному Эдему, мимоходом лаская белые кудельки агнца и грубую шерсть льва. Жало чужого языка, слюна горька и терпка – кажется, он слишком сильно впился в мой мягкий рот – вяжущий оранжевый вкус крови проникает в горло. Джунгли смыкаются над нами, превращаясь в заросшие лесом британские холмы, а там и в горы со снежными оконечностями – и всюду он настигает меня в обличье то зверя, то диковинной птицы, то гладкой хищной змеи…
Поцелуй разорван – глотаю воздух с хрипом, голова налита пьянящей тяжестью.
Ладонь запуталась в моих рассветных волосах, теплый камень под затылком – я обессилен, вымотан, растворен, расплавлен как волшебная амальгама в реторте алхимика, слезный восторг разрушает мое ослабевшее тело – а он улыбается недобро и обворожительно и поддевает кончиком кинжала ткань моей рубашки.
Пара ловких движений – и лохмотья сползают с плеч моих, та же участь постигает штаны, безжалостно распоротые по шву и сдернутые насмешливой рукой с моих впалых бедер. Теперь я беззащитен окончательно – о моем тайном мучительном удовольствии кричит восставшая плоть – хорошо, что в нашем убежище царит полумрак, он не видит горячечного румянца на моих щеках…
Опустившись на колено, он бесстрастно обертывает мои бедра останками моей рубашки – набедренная повязка топорщится вызывающими складками. Ладони взбегают по моей груди, наши лица снова в полудюйме друг от друга – еще один ноющий вожделенный поцелуй – и я мертв, растерзан прозревшим львом, голова падает на грудь, волосы стекают на плечо, взмокшие от пота.
-Святой Себастьян – мученик, пронзенный стрелами… не бойся, Лоренцо, я не собираюсь заходить дальше – твои терзания меня вполне устраивают…
Шепот у самого уха. Отступает, оставляя на моем теле тающие отпечатки своих коварных рук – похожий на бога в светлом лунном луче. Я могу торжествовать – он взволнован и даже немного растерян, дышит тяжело и часто, похлопывая чеканным жальцем кинжала по бедру будто в задумчивости. По вороту рубашки струится лунный кантик, звездная вышивка – темный треугольник тени под подбородком, переливчатое сияние на волосах – я готов целовать твои руки, создатель, и ты это знаешь…
Золотое вино осеннего колера бродит в моей голове – я облизываю пересохшие губы.
Он уже шаркает угольком по холсту – опустив голову, я слышу этот мягкий раздавленный звук. Одна за одной гаснут свечи в канделябрах, звездами рушатся с черных небес секунды и минуты – и мне внезапно становится очень легко поднять стыдливую хмельную голову – я встречаю пристальный взгляд изменчивых чудесных глаз.
Он бросает уголь, улыбка расцветает на его губах – страшная, мглистая.
Не пытаюсь ответить тем же – тряхнув головой, отбрасываю с лица перепутанные волосы, дерзко гляжу на него – а внутри все сводит от томительного сладкого ужаса, звенящего апофеоза моего падения и вознесения на бархатных крылах в иссеченное молниями небо – за окнами зреет первая майская гроза.
Под раскаты грома он целует меня, пальцы купаются в волосах моих – жесткая хватка запрокидывает мою голову. Я больше не думаю – я потерян вновь, а запястья истерты в кровь веревкой, а кулаки сжаты до мутной кровавой боли – и губы воспалены и кровоточат, как ладони святых.
Время рушится с каждым ударом грома – вокруг нас бьются об землю осколки мира.
Сегодня день моего рождения – и первого причастия.
Его ладони рассыпаны по всему телу моему, лепят его заново – омыты моим потом, напоены стонами, адские ладьи, плывущие по обители левиафана. Слабнет моя привязь – я без сил падаю к подножию столба, колени подломлены – он подхватывает меня у самого пола.
Солома – охапка для погребального костра, для аутодафе, подстилка для младенца и корм для скота – теперь она стала нам брачным ложем. Мы в тигле безумия – перехватываем воздух жадными хриплыми глотками, прежде чем снова зарыться осатаневшими ртами друг в друга…
Как давно это было – то млеющее лето, когда я явился в город, и та зима, когда ты нашел меня, и вот сейчас, в предлетнем майском апогее, в час, когда первые петухи сонно голосят, отпугивая чертей, – ты целуешь меня взахлеб, словно боишься не успеть.
Щекой вжимаюсь в солому – губы моего невенчанного любовника блуждают по моей шее под волосами, перебирают выпуклые камешки позвонков – безмолвно, страшно, сухой воздух никак не разродится ливнем. Он сжимает мои плечи, переворачивает на спину – я распят на золотой соломе, от слез вскипают глаза – если б я мог, Джованни, если б я мог… я бы убил тебя.
Он забирает губами мой шепот – руки его обхаживают мое тело, голова склонена так низко, что волосы его расплесканы по моей груди, я не вижу лица – и нет сил поднять голову.
Все стремительно – и рисунок наших тел, вбитый в соломенный холст, кажется моментальным наброском художника – пародией на вольные нравы римских патрициев. Да будет так – если это посвящение, я смиренно приму его из рук твоих, я зайдусь в хриплом стоне, когда ударит семя, оросив твои дрожащие губы – но я уже не понимаю, ради чего терплю мучения, и мучения ли… и отравленной иглой прошивает мои обнаженные нервы безумное: я люблю его…
Колючие зарницы ловчими соколами распарывают ночь – тяжело бухает гром, я слепну от восторга и боли. Дыхание касается моей измученной напряженной плоти – его щека покоится на моем животе, кожей я чувствую его улыбку – и едва не кричу от отчаяния, впившись пальцами в его растрепанные волосы. Вот сейчас…
Хлестко бьет в окна косой дождь – хлопают рамы, ледяная влажная пыль оседает на наших телах – и он, дрожа, поднимается с пола, оставляет меня.
Разочарование и стыд хлещут больнее плети, сквозь мутную поволоку вижу, как он подходит к окну и смотрит в головокружительную ночь – рубашка расстегнута, волосы растрепаны, плечи вздрагивают – а в лицо ему летят издевательские плевки майского ливня.
-Подожди, - хрипло говорит он, откашливается и опускает голову. – Подожди…
Хмель жгучего стыда окольцовывает меня – сжимаюсь в тугой комок, сворачиваюсь зародышевой личинкой на соломе – пол холодит, росная пыль дробится в воздухе. Его силуэт на фоне окна окутан белесым паром – я выдыхаю горький белый туман и стискиваю зубы. Ты лихо обошелся с неискушенным парнишкой, готовым влюбиться до умопомрачения, слишком лихо…
-Понимаешь, - шепчет он, - если я… ты станешь моим рабом тогда, Лоренцо.
Ах, какое самомнение! Злоба придает мне сил – я поднимаюсь на локте и издевательски ухмыляюсь опухшим ртом:
-Вашими бы устами…
Он оборачивается – лицо исступленно-прекрасно, глаза полны горечи.
-Я люблю тебя.
Вот оно что! Теперь я никогда не скажу тебе того же, охотник, выцыганивший любовь у совращенного мальчишки… Но я понимаю тебя – ты не хотел продолжать, не ведая моих чувств. Только подумайте, какое благородство – мне и не снились такие изощренные полеты мысли…
-Хорошо. Что вы хотите услышать?
Не я стану твоим рабом – мое обещание, данное самому себе, еще в силе – ты станешь молить меня о любви. Актеры в театре иногда меняются ролями – для проверки собственного таланта – хочешь поиграть, давай поиграем, итальянский пройдоха, возлюбленный мой, знал бы ты, с какой мучительной нутряной болью дается мне такое лицедейство, когда я готов хоть сейчас покрыть поцелуями твои колени…
Он, кажется, понимает – глаза загораются искристым холодком.
-Ах ты, дьяволенок… Ты сам себе не хочешь признаться.
-В чем признаться? Говорите яснее…
На губах, еще недавно целовавших меня с опьяняющей страстью, вскипает зловещая ухмылка. Ни слова не говоря, он стремительно подходит ко мне, и кинжал, выхваченный из-за пояса, порхнув в воздухе, утыкается мне под подбородок.
Ну вы же не убьете меня, синьор живописец?
Он любит меня – подумать только, я почти что добился своего.
Смеюсь ему в лицо – смех перетекает в кашель. От одежды моей ничего не осталось – даже прикрыться от знобкого влажного холода нечем – хватит играть, Арнольдини, если ты не хочешь, чтобы твой несостоявшийся любовничек заполучил рецидив легочного недуга… Он, помедлив, убирает кинжал и протягивает мне руку – но я встаю сам.
Гроза уползает, сдирая клочковатое рубище туч с ветвей деревьев, - на востоке уже подсвечены заревом рассвета новорожденные перистые облачка. Башня – как гулкая пустая исповедальня, ночь на исходе, мы стоим друг против друга – оба смущенные, однако в глазах маэстро я вижу любовь, а сам пуст как вылущенное зерно.
Что-то мне страшно, бес – как бы разобраться в себе самом, отринув задиристую мальчишескую злость и стыд? Не получается…
Он поднимает с пола свой плащ и оборачивает мои плечи – дар очарованного волхва, плененного младенчиком со звездой в пупке – черт побери, я сейчас сойду с ума от безнадежной утраты магии прошедшей ночи, будто в сказке тают чары в предутреннем жидком сумеречном свете…
Я люблю тебя, мой опаленный солнцем, вызолоченный, пьяный светлым хмелем, распутный, невинный, с бирюзовым прищуром глаз, привязанный к покаянному столбу вервием из множества роз, амурьи стрелки легонько протыкают твою млечную кожу под сердцем, мой бесенок с обветренными губами и испачканными в кармине длиннопалыми ладошками – лжи нет места в сердце моем, утыканном стрелами твоей благословенной рукой, твой возраст делает из тебя мужчину, желанного, тебе сегодня восемнадцать, с днем рождения, любовь моя. Сквозь опаловую дрему, пронизанную соловьиным присвистом в майском саду, я слышу торопливую скороговорку запоздалого признания – облатка сна тает в моем пересохшем рту, колодце, выпитом до дна – возможно, этот манерный бред мне привиделся, не разобрать в тысяче поющих голосов единственно верный голос – он вообще, может быть, молчит.
Утро обливает розоватой кровью стены моей спальни – я лежу один, по давней привычке кусая губы. Льстивый обманщик, мой итальянец, мой пряный соблазн, сосновый ветер в волосах – он купил меня обещаниями, а я оказался столь наивен, что раскусил его только сегодня… Не собирается он брать меня в ученики – до скончания веков будет писать с меня единственный портрет, мимоходом опутывая невесомой паутинкой колдовских ласк, а я – поддамся, ведь знаю же, что поддамся…
От этой мысли теплеет внизу живота и хочется выть от злости, кусая невинную подушку.
Он вложил в мою руку кисть на второй день моего восемнадцатилетия – пока я не удрал, он решил вернее привязать меня к себе. Под его молчаливым взором я уныло мазал краской по холсту, пегий от стыда и злости, не поднимая глаз и сжав губы. Выходило плохо, бездарно – жемчужный отлив алебастровых боков безголовой Венеры на холсте расползался сероватым пятном, драпировка выходила плоской, свет не желал быть прозрачным – вдобавок ко всему меня снова замучил рваный кашель, и глаза слезились от простуды. Мучитель мой то и дело поправлял страдальческие потуги мои, пока я не швырнул кисть и не умчался к себе, сотрясаемый лихорадочной дрожью. Кармела, карамельная, карминная, явилась ко мне, как тогда, давним вечером, и попыталась поговорить со мной – я отмалчивался, давясь желчной любовью, и лакал без остановки дорогущее вино – рыжая ведьма ушла, поняв, что я совсем рехнулся. История повторяется, мой искуситель, только теперь-то что со мной?
Бруно зашел ко мне робко – я заставил его напиться вместе со мной и наболтал кучу слезливой ерунды, где не было ни капли правды.
Все, убегу – и гори оно все огнем.
Содрав с рук присохшие останки красок, я завалился в постель – сон, привидевшийся мне, впору было отдавать библейским мудрецам на толкование, но все они выдали бы один язвительный вердикт: ты влюбился, приятель…
Яблоко-дичок, надкушенное крепкими молодыми зубами, брызги сока, оскоминная кислинка – плод летит в траву, брошенный небрежной рукой. Люби меня, не обращай внимания на мои сумасбродства и ершистость – люби меня насильно, против воли моей, я безмолвно молю тебя о подобных крохах, приняв неприступный вид весталки… Я ловил подкрадывающиеся, как убийцы, мысли на полпути, отшвыривал их от себя из последних сил – казалось бы, чего проще: пользуйся благоволением маэстро, сцеживай из него талант по каплям, как давным-давно поклялся себе у камина и живи в свое удовольствие…
Нет, не могу я так…
Уже не могу.
И тут так некстати вспомнился спиритический опыт, напугавший меня до обморока, - я снова и снова катал в памяти жуткий образ незнакомца с белыми ладонями – так с болезненным удовольствием нащупываешь языком прикус на внутренней стороне щеки, там, где нежная пленочка сочится сукровицей. И пальцы невольно тянулись к тому месту, где должен был розоветь шрам от ранения – поглаживали кожу, будто близились к разгадке зыбкой тайны.

No name. Эскиз 7
Belcanto


Ту крохотную церковку с изъеденными жучком дверьми, на которых еще тлели следы моих исцарапанных кулаков, я нашел сразу – пропетляв среди обомшелых стен, дурной от майского воздуха и собственных тягостных мыслей, я переступил порог в мимолетной растерянности – зачем я здесь, если Бог мне не нужен… В душном сладком сумраке трепыхались свечные язычки – в вечерний час здесь было пусто, я прошел к алтарю и рухнул на скамью – посижу, пожалуй, здесь так тихо…
Я забыл все молитвы, да и толку в них…
Кто-то подошел ко мне сзади – я даже не удосужился повернуть голову, уверенный, что это тот самый пастор с иконописными морщинами на чистом аскетическом лице – его рука легла мне на плечо – все как в тот памятный день – я прижался к ней щекой, зажмурился, упорхнул в текучий ладанный вечер как перышко по воле ветра.
Просто выслушай меня, отче, я скажу много дурного, Богу не угодного – в твоей воле отмолить мои грехи, но я этого не прошу, только выслушай…
Рука, о которую я трусь щекой по-кошачьи, прохладна и тверда.
Знаешь, отче, я, кажется, влюбился – до умопомешательства. Нет, отче, не в кокотку и не в замужнюю матрону в белом крахмальном переднике – куда проще было бы, если б дело обстояло так – проказливый арлекин уклейкой ныряет в распахнутое окошко, пока от главного входа неспешно отчаливает солидная карета с мужем моей душеньки, часок постельных упражнений под воркотливые стоны, уверения в любви до гроба и – адье… Все счастливы – даже муж.
Нет, отче.
Римляне в белоснежных тогах полулежат на коврах, империя погрязла в окровавленном золоте, вино заполняет хохочущие рты – под шумок патриций обнимает за бедра золотистого мальчугана- виночерпия, руки ползет вверх, под коротенький подол туники – мальчик закусывает губу, кудрявая головка запрокинута, оброненный с ягодных губ короткий стон теряется в пьяном гвалте – все это было когда-то, отче, простите за чересчур красочное описание – воображение богатое, понимаете ли… А потом крестовые походы – оруженосцы с пушком на розовых щеках, лучные мальчики с чумазыми лицами, растирающие господину рыцарю спину в ночлежной палатке – где-то жена мается с поясом верности на круглых бедрах, а здесь верные ловкие руки и персиковые ягодицы к услугам верного христианина… Не правда ли, забавно?
Сократ баловался со своими учениками – яд их поцелуев действовал хоть медленнее, но куда вернее прозаической цикуты…
А что же в наше время? Еще недавно за подобные грехи могли спалить живьем на исповедальном костре, под рев довольной толпы – пламя высушивало еще влажные от семени губы уличенного неудачника, пока его любовник тихо дотлевал на соседнем столбе… Отличная смерть – аллюзия к жгучим ласкам, коими одаряли друг друга молодые наперсники, пока не донесла на них бдительная соседка.
Но сейчас, отче, все изменилось – нравы Парижа царствуют в аскетических стенах нашего города, по всей Британии рассыпаны зерна пикантного разврата – ни одно блюдо не подается при дворе без этой чудной специи… Я знаю, что говорю – придворные открыто судачат о своих альковных причудах – одному подавай только пушистых двенадцатилетних красоток, другой может похвалиться мужской силой только перед старухами с въевшейся в морщины пудрой, третьему лакомы объятия какого- нибудь Джона или Джека – желательно из простых, которых можно соблазнить совереном. Я счастливо избежал вельможных домогательств – и попался в ловушку.
Вы понимаете, о чем я, отче.
Я как тот лукавый виночерпий – и смущен, и уже не могу оттолкнуть ласковую руку.
Кто он? Художник, известный живописец при нашем гнусном дворе – да какая разница…
Пастор молчалив, ладонь прильнула к моему плечу, словно прилипла к медовому поту – я тяжело очнулся, губы сухи – кажется, я нес какую-то чушь, пора и честь знать… Пусть молчит святоша – мне стало полегче, выговорился, излил приторный яд впитавшихся в плоть приговорных поцелуев, изнурительных ласк.
Скашиваю глаза на лежащую на плече ладонь – пальцы бледны и тонки, запястье ласкает растворенная в подкупольной тьме шелковая ткань рукава. Черт побери, неужто это не тот проповедник, который приютил меня и подкинул деньжат на дальнейшую неправедную жизнь? Кольцо на безымянном пальце – в выпуклом овальном рубине перекатываются тяжкие слитки золотого света…
Интересно, с каких это пор наши святоши выряжаются как щеголи при дворе?…
Удивленный собственным безрассудным спокойствием, поднимаю глаза выше, вдоль складчатого шелкового рукава – и дыхание забивает горло хрипящим комом, плывет, вращается чуть позолоченный купол – водоворот головокружителен, сейчас мое сердце лопнет пополам, охваченное ужасом.
Он снова явился ко мне – возможно, за мной.
Майская пустошь пробита молниями навылет – никак не уймутся зачастившие грозы, шелестит за неплотно притворенными дверьми косой дождь – я сросся со скамьей, отполированной благочестивыми задами прихожан, рука полуночного заклинателя пригвоздила меня к месту забытой молитвы – хочется крикнуть, а нечего… Он вновь вытаял из готического сумеречного леса, из песчаных прибрежных откосов – будто и не было этих жалких месяцев, минувших с нашего первого свидания.
Глаза тлеют, как угли в камине – на меловом лице, губы рдеют вишнево, чуть разомкнуты, на лоб спускается прядь черных волос – капюшон откинут, ученик превращен в камень.
Все еще боясь до икоты, я невольно подмечаю красоту демона – если может быть красиво лицо фарфорово-мертвое.
Рука спадает с моего плеча – я вскочил и метнулся к алтарю, а он вдруг засмеялся – как человек.
-Ты хорошо знаешь историю, дитя мое.
От звука его голоса я обомлел – ничего сверхъестественного, приятный тембр, ласковая хрипотца. Так трудно определить возраст по застывшему слепку его лица – ему может быть и двадцать, и сорок – если у демонов вообще есть возраст… Херувим, обряженный в карнавального черта.
Нащупываю подсвечник в жирных потеках воска, пальцы не слушаются – вряд ли я смогу поднять эту штуку, не то чтобы ударить… Стены церкви размыкаются, опадают в известковую пыль – миражом возносится в иссиня-черное небо густая зелень, под моими ногами пружинит мох, ключевой водой орошены полуночные травы, злосчастный канделябр оборачивается глянцевитой змейкой и усмехается мне в лицо…
Падаю на спину, на изумрудную подушку мха – он склоняется надо мной, опираясь на руки – за спиной бурлит изменчивый черный шелк плаща, вздыбленный лесным ветром, волосы смоляным выплеском закрыли плечи, в глазах его — сокровищница подземного короля, адски рдеют рубины в смуглой темноте зрачка.
Я проваливаюсь в сонный обморок внезапно, как оступаюсь на горной тропе и лечу в скальную пропасть.
Если я сейчас умру — что не исключено — от рук этого колдуна, который, очевидно, пестовал меня еще со времени моей жизни в родовом гнезде –– Джованни, прости меня, конечно же я люблю тебя, мерзавец…
Вот и выдал себя – под пыткой.
Хоть бы имя свое назвал, убийца.

No name. Эскиз 8
Belcanto


Джованни, в то янтарное, облитое медовым солнцем утро, когда я проснулся в твоей постели – и несказанно удивился тому, что жив, ты, одетый с безупречностью истинного джентльмена, протянул мне руку – я, опустив глаза, принял ее в свои виноватые ладони.
Меня, оказывается, нашли у порога дома – Бруно возвращался с увеселительной прогулки и наткнулся на мой еще тепленький труп под балдахином зеленеющих ив.
Не все так просто, Джованни, твое сердце не зашлось безмолвным тоскливым воплем горя, не было нужды запальчиво клясть всех святых или молча пускать себе кровь в розмариновой воде ванны – стоило мне поверить во всемогущество любви, как она радостно отблагодарила меня: я не только не умер, но и ни единой царапинки не нашли твои испуганные ласковые ладони на моем прохладном теле.
Конечно, такого не забудешь – страшное рандеву в церквушке врезалось мне в память как острие лопаты в красноватую пахотную землю. Я рассказал об этом Джованни – тот внимательно выслушал и привлек меня к себе, стебелек подломан, упрямец больше не сопротивляется и покорно утыкается пшенной макушкой в кружева шитой серебром атласной рубахи.
Колокольный звон рассыпается в прозрачном воздухе – тишь да гладь… Легко отделался, Лоренс, любит тебя смерть.
От этой мысли мне хотелось смеяться – что я и делал с удовольствием и облегчением.
Возможно, это и называется безумием. Доигрался…
Когда я спустился в залу, меня ждал мольберт и кисти, все было готово к уроку – такая желанная, но уже не нужная королевская щедрость за муки во благо властителя моей скомканной восторженной души. Не обращая внимания на распахнутую дверь, мы опустились на пол, осыпая друг друга смятенными поцелуями, я готов был милостиво снизойти к терпеливому моему суженому, в рассеянном смехотворном помешательстве, – пока слуга легким кашлем не пробудил нас: солнечный зайчик прокатился по подносу чеканного серебра, белый прямоугольник письма, кровавая сургучная нашлепка, паутинки тщательно выписанных букв – я заглядываю через плечо Джованни, щурюсь на витиеватый почерк.
Мой синьор еще тяжело дышит и разгорячен после нашей пылкой прелюдии – висок опушен испариной, одежда в беспорядке. Дурные вести? Скончался ваш бывший любовник – удачливо преставился на супружеском ложе, оставив после себя безутешную вдовицу, сундуки с драгоценностями и домишко в три этажа где-нибудь на бережке Темзы? Женская скверна так окрутила, опутала вашего остепенившегося дружка, что он совершенно запамятовал включить в свое завещание вас, мой синьор – так и помер чистым перед Богом, но грешным перед вами… А ведь еще до того, как лорд N – так его звали? – повел к алтарю сдобную разведенку из благородных; ведь еще месяца за два до этого прискорбного события вы бегали по вешнему саду и целовались, а губы обоих, смоченные полуночной росой, пили сокровенный шепот друг друга…
Он засмеялся, прервав мое издевательское бормотание.
-Лоренцо, ты невыносим… Твоя фантазия безгранична – хорошее качество для художника, но плохое – для такого нервного юнца как ты. Картинка хороша, но, к сожалению, это не так.
Покаянно утыкаюсь лбом в плечо маэстро – самого корчит от идиотских смешков. Он рассеянно приобнимает меня за талию и задумчиво глядит на письмо.
-Мой друг зовет нас погостить к нему, в Италию, на виллу в предместье Рима… - Голос окутан тончайшей поволокой насмешки, он искоса глядит на меня. – Что, Лоренцо, ты звал меня в джунгли и пески пустынь, а я предлагаю тебе горы с синими вершинами и тишину оливковых рощ… Не волнуйся, уроки наши продолжатся – я научу тебя писать море – в золотом королевском блеске солнца и в лунном одеянии… Мы возьмем с собой Кармелу или Бруно – кого захочешь…
Какая разница, где сходить с ума? Я благосклонно закивал, втайне ликуя: мы сбежим за море от дьявола, который не гнушается переступить порог церкви в своем настырном желании убить меня – я не сомневался, что он преследует меня именно ради этого, однако даже не задумывался, чем же я так провинился перед сатаной, что он собственноручно решил уволочь меня в его веселенький ад… Вроде грешил как мог, в угоду ему, а все без толку….
-Не хочу никого брать, Джованни. Вдвоем…
… легче молчать.
В колодезных майских лужицах волнисто перекатывается ветреное голубое небо. Мне до смутной внутренней боли хотелось покинуть Лондон — пока шли приготовления к отъезду, я шлялся по саду, боясь показать нос за ворота, Кармела развлекала меня книжицами, которые ей удавалось покупать в оккультистских лавчонках – я с болезненным сладострастием разглядывал сухие желтые страницы, на которых козлоногий сатана пользовал мещаночек на обсидиановом алтаре, под сенью благословенных гниющих ступней повешенного ворюги.
Кармела сидела рядом, ее волосы касались моей щеки, свежие, рыжие, как медовые поздние яблоки.
-Слышала, ты уезжаешь?
-Он тебе сказал?
-Он сказал только, что я остаюсь в доме за старшую, пока он не вернется.
В голосе моей подруги притаилось горькое зернышко обиды. Я спокоен – мне уже все равно. Я знал, что ждет меня, как знал, что рогатая тварь на пыльном пергаменте книжных страниц – совсем не дьявол, мне ли не знать, как выглядит этот персонаж… Он лежал рядом со мною, лунное крыло перечеркивало его грудь, глаза закрыты – я просыпался и подолгу рассматривал спокойный лик спящего, памятуя о том, что заснул один – а он пришел и безгрешно разделил со мной ложе. Поутру я лежал, не размыкая глаз, вздрагивая внутренне и изнывая от томительного уханья внизу живота – он склонялся надо мной и целовал в висок, потом шаги, веяло сквознячком, почти неслышно притворялась дверь.
Бесконечная смена масок сбивала с толку – то он настигал меня в тихом уголке сада, куда я забирался с очередной смешной разнузданной книжонкой, и мы сходили с ума, больно целуясь, то он играл в смиренного аскета – епитимья, назначенная неведомым исповедником, заключалась в том, чтобы возлечь рядом с желанным отроком с медовыми губами и сонным испаринным телом – но не коснуться его грешной потерянной рукой.
Я перестал понимать, что ему от меня надо, - и лишь подыгрывал его изменчивости, находя в этом дикое безумное удовольствие.
В последний вечер перед отъездом я позвал в комнату Бруно и Кармелу, слуга принес пыльные бутылки хорошего горьковатого вина, мы вылакали их до капли и расцеловались – наша слюна смешалась, гаревый привкус истлел на языке, допьяна я напоил моих верных полоумных дружков – спустя час мешанина юной плоти покоилась на моей широкой постели, я обнимал их плечи и собирал губами светлый пот с их лбов и смеженных век. Содомский грех был до сих пор мне неведом – я не стал склонять Бруно к сомнительным опытам, мы просто поцеловались пару раз и занялись Кармелой, и пока я трудился над ее жемчужным телом, Бруно не давал скучать ее подрагивающим розовым губам – но я чувствовал на своей спине его робкую деликатную руку, изучающую впадину моего гибкого позвоночника.
Так мы и заснули – моя последняя ночь в этом странном доме ознаменовалась тройственными утехами и заверениями в любви, фальшивыми в их устах, пусть даже и любовь походила на настоящую. Когда я проснулся, комнату заполнял густой оранжевый свет почти летнего полудня, в гардеробной слуга гремел крышками сундуков, я валялся поперек истерзанной постели, один, а Арнольдини стоял в изножии, поигрывая хлыстиком – одетый в дорожный костюм, в шляпе и высоких сапогах.
Я поймал его взгляд – и отвел глаза, не выдержал.

No name. Эскиз 9
Belcanto


Навстречу нам из-за холмов спешил ароматный, солнечный ветер - по молчаливому согласию мы отправились в путь верхом, стремя к стремени, быстрые взгляды вскользь, - дорога улетает арбалетной стрелой вдаль, вонзается в дымчатый горизонт, дробная россыпь ровного лошадиного бега выбивает из земли пыльные облака. Заботливо упакованные сундуки остались киснуть дома, Кармела не успела проводить меня, Бруно ухитрился выскочить на крыльцо и сунуть мне в руки этюдник - я перекинул ремешок через плечо и бегло коснулся руки угрюмого моего приятеля, Арнольдини хлестнул по крупу мою лошадь, и мы сорвались с места, как будто за нами гнались улюлюкающие дикари.
Май умер, распался на звенящие июньские дни - солнце таяло в дождевых облаках, жара заставляла нас скидывать плащи и сюртуки, а внезапный северный ветер моросящим холодом облеплял наши лица - я собирал языком с губ сладкие дождевые капли. Постоялый двор на полпути в порт - сытный ужин, спина хозяина, провожающего нас наверх, в комнату, мимолетное чувство deja vu - но нежное румяное лицо Маргарет изгнано безжалостно самим присутствием моего итальянца - он садится на край широкой кровати и стаскивает сапоги, а взгляд сумрачен и властен. Упиваясь тревожным безумием своим, списывая вожделение на помрачение рассудка, легко ныряю под тонкое одеяло, рука Арнольдини обнимает меня - спи, завтра рано в путь. Вздрагиваю, едва шевельнутся на моем плече лунные светлые пальцы, и утекаю звездчатой рекой в дремотное ленивое блаженство.
Все равно, что лежать рядом с братом - делить постель и хлеб.
Успокоенный, кладу голову на теплое смуглое плечо - спящий бормочет во сне и отворачивает лицо, на моих губах щекотная прохладца длинных волос. Еще день-два безумной скачки - плащи пыльны, спину ломит, в горле покалывают хрусткие песчинки - и на корабль. Полотняная морская синева, выстроченная золотым бисером, - солоно во рту от пенных брызг, бьют чаячьими крыльями огромные паруса, растворенные в шелковой голубизне небес - смолистый канат обдирает ладони, нагретые солнцем мостки - оборачиваюсь: британский берег облит сизым молозивом, курятся трубы, где-то там, под благословенной землей, в склепе рыдает от бессилия фарфоровый сатана - текучая вода Ла-Манша встала теперь неодолимой преградой между ним и жертвенным барашком.
Каюта тесна, мы спим, обнявшись, я делаю вид, что не чувствую, как осторожничает его рука, словно невзначай взбегающая по моему бедру, под рубашку, - мне стоит большого труда удерживать дыхание, не сбиваясь с ровного менуэтного ритма притворного сна. Поскрипывают смолистые переборки, дробный топот матросов по палубе - Джованни улыбается неведомо чему, лежа на спине, покуда я сквозь ресницы разглядываю его изящный камееподобный профиль. Мы плывем по- над гигантской водяной бездной - моя река забвения течением сквозит меж соленых пенных волн, я обозначаю на куске забрызганного картона легкие солнечные черты Джованни: он облокотился о борт в двух шагах от меня - маленьких шажочков, если вдуматься...
-Покажи. Ты бы еще нимб пририсовал, льстивый шалопай.
Остальные пассажиры думают, что мы - знатные инкогнито, возможно, опальные беглецы, капитан - тощий рыжий солдафон - держится с нами подчеркнуто любезно, но не надоедает приглашениями на ужин, как другим, мы бродим по кораблю, скованные общей греховной тайной, и я с замиранием сердца жду, что мой отчаянный спутник внезапно увлечет меня вон за ту бухту каната и уверенно прижмется к моим соленым губам - мой слабый фальшивый протест как всегда не в счет.
Между берегами Британии и Франции считанные мили - мы слишком скоро прибываем в Кале под крикливые овации чаек в подкрашенном закатными лучами небе. Забыв на миг обо всем, озираюсь по сторонам, до краев наполненный детским любопытством, - клокочет вокруг нас многоликий порт, округлый говор порхает над разношерстными головами, голенастые бронзовые парни таскают по сходням мешки и сундуки - Джованни тянет меня в сторону: нам надо устроиться на ночлег, покуда не стемнело.
А ведь это еще не Париж... И далеко не Рим.
Выводят наших лошадей - они упираются, сходя по мосткам, хрипло ржут. Я пьян от раздольного хмельного воздуха чужого, незнакомого места - не успеваю рассмотреть все, как следует, Джованни снова торопит меня, подгоняет мою лошадь, врезаемся в говорливую толпу, стекает с небес запредельная солоноватая ночь. В гостинице наспех перекусываем холодной жареной телятиной - я голоден, как никогда, забыв о приличиях, рву жесткое мясо молодыми крепкими зубами, наспех любуется мной поглощающий свою порцию итальянец, я, давясь от жадности, выпиваю подряд несколько кружек темного брюссельского пива - и прихожу в ужас: не заболел ли я?
-Морской воздух, - смеется Джованни. - И молодость...
Удивительно, но я до сих пор не знаю, сколько ему лет. Он молод, но все же старше меня, его молодость - мужественна, мальчик давно изжил себя в этом стройном худощавом теле, облеченном смуглой кожей, однако кроме паутинки седины на каштановых висках ничто более не выдает его возраст - я давно еще сделал вывод, что ему чуть за тридцать. Спросить что ли сейчас?
Мы поднимаемся в комнату, я мучаюсь дурацким вопросом и пытаюсь усмирить заплетающийся язык, болтающий всякую чушь, он молчит - а окна-то распахнуты, лес мачт растет на пергаменте неба оттенка индиго, голоса порта врываются в каморку нашу вместе с прохладным бризом, я забываю про все и прилипаю к окну в тихом восторге. Кажется мне, в этот запредельный миг я весь соткан из обрывков смешливых голосов - будто из кусочков грубого смоленого холста, я явлен миру белотканым парусом, полнящимся крепленым бархатным ветром - ни одна рука, как бы то ни было смелая и сильная, не способна была пригвоздить мой уклюжий корветик к беленому морю подоконника. Еще миг - и я унесен за пределы мира...
Как легко, когда избавишься от навязчивой жвачки обмусоленных мыслей, - лишь касание его обрывает мой сумасшедший полет.
Я - в благословенном краю.
Только что пасынок полунощных теней, демон одинокого печального прихода осенил меня крестом, катящимся противосолонь, - и вот я уже вне досягаемости его тощих перстов, смеюсь над ним, белокурое дитя - ни единой мысли в блудной голове о спасении души...
Губы Джованни сухи, воспалены от стылого ветра - я великодушно целую их влажными губами своими, мне теперь бояться нечего... Мы ложимся в целомудренную гостиничную постель рука об руку - именно так я засыпаю подле моего возлюбленного, пальцы переплетены, в очередной раз делаю вид, что не читаю, как книгу, его встревоженного прерывистого дыхания. Все еще впереди....
Утром седлают лошадей, мы пьем ледяную воду, ломит зубы, сердце заходится в глумливом речитативе.
В Париж мы не едем - сократим путь до тайных извилистых троп и ночлегов под вязами - мне все равно. И эта скачка по запыленным коврам дорог - когда сладко ноет под ложечкой, кто быстрее домчится вон до той мельницы, смех, брошенный в счастливое лицо, как подаяние, азарт загнанного в угол картежника - либо все, либо ничего... Я обгоняю тебя, слезный пот из-под тернового венца моих перепутанных волос, стою, спешился, жду под деревом на повороте своего дымчатого всадника.
Награда за полет над красной землею, до кровавой пены ты настегал своего коня, лишь бы в срок добраться до своего беспамятного умалишенного возлюбленного. Что ты ищешь так отчаянно в глазах моих бесовских?...
Мне достаточно того, что я сбежал от своих собственных страхов.
И теперь потихоньку впадаю в то блаженное состояние, когда не нужно оправдываться перед собой и другими.
Лоскутное одеяло полей выстрочено стежками-дорожками, мы меняем лошадей на постоялых дворах, безымянные французские прачки стирали нашу одежду, в каменных водопойнях, поросших мхом, плещется ночная вода с оспинками далеких звезд. Я захлебываюсь от ощущений, я не успеваю втискивать их в сознание - за горизонт мчатся тополиные рощи, ярмарочные деревушки, месят закатное небо красные лопасти ветряных мельниц, июньские соловьиные безумства соперничают по сочному колориту с густым томным мычанием коров на клеверных лужках, у девушки у колодца подол юбки заткнут за пояс - колено розовеет, как щека невесты...
Брось сюда свой букет - не бойся, не трону...
Мы лишь раз задержались в небольшом городке больше чем на одну ночь - решили взглянуть на народные гулянья в честь какого-то полуязыческого праздника. Накануне днем я бродил по площади, вооруженный неизменным угольком, и рассеянно намечал на бумаге кособокие абрисы домишек - принял к сведению совет моего наставника "набивать руку". У колодца я наткнулся на стайку девиц в плоеных чепчиках - увидев меня, они захихикали дурашливо и стали поддразнивать - я отбивался легкими улыбочками и слишком шикарными для их неискушенных ушек остротами; решив, что я спятил, коли несу такую белиберду, они разошлись.
Но прежде одна из них, самая бойкая, шепнула, проходя мимо:
-Тут вечером праздник соберется - ты приходи...
Я пробормотал что-то учтивое - по-французски куртуазное, девчонка фыркнула и убежала.
Мое безумие полезно было бы потешить сельскими забавами, подкормить слабеющий рассудок обрядовыми яствами - для себя я твердо решил, что пойду, прихватив с собою этюдник - может быть, поймаю на кончик грифеля какую-нибудь деревенскую кокетку...
Сделав еще пару набросков (куры, роющие землю у каменного забора, куст боярышника, в ветвях которого гомонили птицы), я отправился на постоялый двор.
Джованни выслушал меня и сказал:
-Мы пойдем вместе.
В глазах его я разглядел тайную печаль - словно он боялся, что я ускользну от него.
Впервые я прекрасно понял моего мэтра.
И снова возликовал.
Мы явились на площадь, когда праздник только начался: музыканты визжали смычками, настраивая скрипки, вязанки хвороста упирались в низкое черное небо, готовясь поджарить пару звездочек, - меня охватило буйное веселье, я ждал чего-то, как дитя на собственные именины ждет подарка. Сельчане вовсю хлестали домашнее вино из огромных бочек - я протолкался к одной из них, мне сунули в руку тяжелую черную кружку - напиток был горьковатым, травным, пряным. Обливаясь, я выпил все до дна.
Арнольдини из толпы следил за мной - мне хотелось бесноваться, петь, орать, почувствовать мнимую свободу. Я вступил в круг пляшущих - меня со всех сторон атаковали девицы в бесстыдно подвязанных юбках, простоволосые, луковые, лукавые, - они высоко задирали ноги, розовыми яблоками колен приманивая мужские взгляды, изгибались в хороводных корчах и льнули ко мне, смеясь душно в лицо. Скрипка ныла, юродивой скороговоркой выманивая у небес капелюшечку благословения - я танцевал уже, скинув плащ, со знакомой мне селянкой, той бойкой пышечкой, ее пухленькая талия, не ужатая корсетом, грелась в моих ладонях как голубиное яичко.
Я думать забыл о Джованни, стряхнув с себя его настойчивый взгляд, - лица толпы слились в единый белый тележный обод, бешено вращающийся вокруг нас, будто я был осью этой телеги, поднимался вместе с ней к низкому теплому небу. Языческая благодать снизошла на мои сжатые веки, оранжевое зарево пропитывало их, - я открыл глаза - передо мной взметнулся столп огня, будто вырвавшийся из ада - горели вязанки хвороста, люди в веселом бешенстве прыгали вокруг.
Я остановился - девушка схватила меня за плечи и впилась в губы, я поймал ртом ее влажный смешок, прижал ее к себе, взглянул мельком на запламеневшую щеку и закрытые глаза и уставился на Джованни - он стоял в первых рядах беснующихся зрителей и спокойно смотрел на меня, бес лукавый.
Мне показалось, что на его губах обозначилась улыбка.
А меж тем скрипка смолкла, неожиданно громко затрещал высокий костер, людской гомон взвился до небес - девушка ужом вильнула в моих руках и отбежала на два шага, приплясывая и хлопая в ладоши, ее лицо пылало. Молодой парень, обнаженный по пояс, бежал с длинным шестом наперевес прямо в пламя - будто рыцарь на дракона, зубы оскалены, задорная соломенная прядь бьется надо лбом, - сноп искр обнимает вонзившийся в хворост шест, пламенные языки жадно тянутся с взлетевшему над костром гибкому телу, шаткий миг над огненной бездной - и смельчак гулко бьет пятками о землю с другой стороны, громко хохочет и сует шест в толпу: ну, кто еще?
Бесовский взгляд его молодых веселых глаз бесстыдно шарит по сторонам - меня захлестывает такая же дикая веселость, с утробным холодком предвкушения и страха я ступаю вперед и тяну недрогнувшие ладони к шесту, пляшущему в его крепких ладонях.
Крепка плоть дерева, согретая ритуальным костром - я вздернул голову и хмельными глазами взглянул на Джованни, к губам которого пристыла улыбка, и отвесил ему шутовской поклончик.
По его лицу ничего невозможно прочесть.
Посвящаю этот балаганный бой тебе, господин.
Люди расступаются, подбадривая меня воплями и хлопаньем в ладоши - я скидываю камзол и рубашку, стаскиваю сапоги и удобно обхватываю шест - он еще теплый от чужих рук. Место, от которого нужно начинать разбег, отмечено большим серым валуном - там собрались девушки, они подносят мне кружку вина, я залпом проглатываю терпкую жидкость - вот теперь я готов. Арнольдини, смотри на меня, смотри, не отпуская ни на миг, пусть твой взгляд ведет меня в прыжке - эту глупую браваду я посвящаю тебе, господин.
Пружинит земля под ногами, гулко звенят сжираемые пламенем звезды - только бы шест не выскользнул из потных от веселого страха ладоней - кожа моя горит от близости огня и от одного- единственного взгляда, льдистый шарик холода катается внизу живота, раз-два-три - я на вершине, в головокружительной бездне, роняю взгляд с пылающей горы - смотрит, смотрит мой безумный учитель, каково тебе переживать этот миг, когда твой смешливый выкормыш висит на тонкой жердине, утопленной в клокочущий водоворот костра, сладки, должно быть, жженые косточки молодого тельца - и падаю вперед, за огненный барьер, впечатываю ступни в теплую землю, мягко заваливаюсь набок, ударившись плечом - и смеюсь, смеюсь безудержно, до слез.
Шест у меня забирают - мои ладони отчего-то ободраны до крови.
Эту кровь я посвящаю тебе, господин.
Надо мной склоняются двое - разумеется, Джованни и деревенский шалун, своим прыжком заставивший меня утратить здравый смысл. На ногах я, даже поддерживаемый ими обоими, стою нетвердо - пьян как деревенский поп, тянет орать песни - буйство отпущено на свободу росчерком огненного пера.
Я будто совершил сделку с дьяволом.
Шальная мысль вытянула за собою цепочку образов - ночное касание в росном стожке, камлание в затемненном зале, церковные сумерки, породившие Зверя... Глядя на своих спутников, я зло и весело запел по-французски:
-К Мариэтте явился дьявол, хэй-хэй, явился дьявол,
Муж Мариэтты в обморок падал, хэй-хэй, в обморок падал,
Но Мариэтта была бесстрашна, хэй-хэй, была бесстрашна:
"Иди ко мне, парень, хоть гарью ты пахнешь, хэй-хэй, хоть гарью ты пахнешь"...
Белокурый пастушок, вымазанный сажей, подхватил песню, кинул ее в толпу, люди бесшабашно заголосили, а я повис на шее Арнольдини, борясь с приступами тошноты.
-Идем, - наконец сказал он.
Мокрого от пота, дрожащего от остатков глупого смеха, меня отволокли к сараю, где прело прошлогоднее сено - я наотрез отказался вернуться на постоялый двор и готов был убить любого, кто посмеет мне перечить. Сквозь дыры в крыше стекал звездный свет, я лежал на охапке пахучих трав и напевал, напевал про себя бессмысленную песенку - а Джованни сидел рядом со мной, отвернув лицо и обхватив руками колени.
Подношу к лицу руки - кровь запеклась и теперь густо чернеет, стигматы Святого Себастьяна - медовое жертвоприношение похотливым поклонникам, чудесная икона затеплилась бусинками алой жижи.
-Пом-нишь... - Язык не слушается. - Пом-нишь... я говорил тебе о дьяволе?
Поворачивается, лица не видно, чуть взблескивают белки глаз.
-Ну... тот, который мне явился... когда ты наколдовал... Слушай, научи меня колдовать? А то что-то соскучился...
Молчит.
-Да ладно тебе... Сосватал мне своего адского любовничка - и доволен... Скажи, ведь ты с ним в сговоре? Чего он меня преследует? Мне такие сны снились, когда я валялся с кровохарканьем - он там был, и ты там был, и что вы оба со мной вытворяли... Раскрой картишки-то, Джованни, теперь можно...
-Ты бредишь, - говорит он спокойно. - Лучше поспи.
-Ага, брежу, как же... Вы-то его, синьор, не видели - а мне он почти родным стал. В обмен на что вы ему душу продали? Не на мою... любовь ли?
-Замолчи.
Рывком поднимаюсь, голова тяжело покачивается, волосы лезут в глаза – обхватываю Джованни за плечи, прижимаюсь щекой к его спине, прячу улыбку в складках его рубашки.
-Я-то молчать не буду, мне не резон… А вот тебе впору и помолчать, послушать, что я скажу… Дьявол для вас старается, синьор, я уже слаб рассудком, готов принять вас на ложе – вас-то самого не коробит, что в этом не ваша заслуга?
Щекочу губами его ухо, роняю с губ капли яда, рука прокралась к поясу его штанов, пальцы бегают по грубой ткани.
-Ну что ты медлишь, давай, сделай это со мной – я и так твой раб, дальше некуда… Можешь даже вообразить, что я тебя люблю, если тебе так легче… Хватит отговорок: мол, научу тебя рисовать… верить уже тошно.
Он закусывает губу как от боли – закрывает глаза, а под моей нечестной рукою предательски наливается силой его естество. Я едва не плачу от бессилия и отчаяния, никогда бы не подумал, что тайная любовь настолько сильна, что, подобно древнему берсерку, опоенному наркотическим зельем, разрывает человека на куски, смеясь ему в лицо.
Ночь звенит в ушах, комкается в ладонях, хоровод звезд выделывает коленца в прорехах крыши.
На пороге возникает тень – круглобедрая, мягкая, оборки чепчика остры, как крылышки голубки – она всматривается во мрак и видит нас, хмельная пастушка, стерегущая своих жертвенных овечек.
Она пришла по мою душу.
Нам снова помешали, Джованни, так что поднимайтесь и уходите с грациозным достоинством, высоко подняв голову – я собираюсь утешить измученную плоть в ненавистных вам женских руках.
Простите…
Прости…
Так все и было – он ушел, отряхивая с одежды сухие остинки, мимоходом небрежно задел пальцами щечку голубки, усмехнулся и исчез. Я скрипнул зубами от злости и поманил к себе пастушку – она доверчиво подошла и окунулась в море увядшей травы – под подолом ее суконной юбки я учуял влажный лилейный запах и принялся за дело.
Она стонала, покусывала меня за плечо и подставляла мне свое гибкое пухлое тельце с услужливостью, достойной рабыни, - чтобы мне было удобнее. Проем двери зиял горькой пустотой – край изгороди, куст, кусок неба с отблесками костра. Я не моргая смотрел в эту пустоту, пока глаза не защипало от сухоты и руки пастушки не ухватили меня за шею и не склонили мою голову, и пока губы ее, пьяные, вербные, не впились в мой равнодушный рот – и тогда я снова забылся, вообразив, что боль моя – наслаждение, и сам поверил себе.

No name. Эскиз 10
Belcanto


Костлявый остов Колизея накрыт куполом слепящего неба, пинии вдоль Аппиевой дороги - зацветшие призраки окровавленных крестов, море - размешанный в масле пигмент ультрамарина, c добавлением капельки бронзовой пудры, оливковые деревья - округлые мазки черных ягод в глянцевой листве, утро в распахнутых окнах, бесконечное отражение белых колонн в мраморном зеркале террасы.
Сердце разорвано на тысячи кусочков холста - на каждом из них мозаика мазков рождает кусочек мира.
Уже месяц мы живем на огромной пустынной вилле, пронзенной солнечными стрелами - поутру я брожу босиком по отполированным шахматным плитам бескрайних полов, завтракаю сыром и виноградом - все свежее, ароматное, - ношу простую полотняную одежду, спокоен и безумен, как светлый Иисус.
Джованни почти не прикасается ко мне - только случайно (если эта случайность - не тонкий ювелирный умысел). Вечерами мы сидели у камина - картинка почти что из светского любовного романа, только вместо дамы, у ног которой примостился юный обожатель, в уютном кресле восседал мой наставник - его пальцы перебирали мои волосы, я кидал в огонь щепки и молча ждал, что он в любой миг может потерять рассудок и накинуться на меня с остервенением - но такого не происходило, мы разговаривали до отвращения нежно и расходились по спальням: не знаю, как ему, а мне поначалу было не до сна…
Но потом я начал привыкать к редким ласкам - тоже своего рода рабство.
Я ежедневно мараю холст сотнями быстрокрылых набросков - он безжалостно сжигает большую их часть, а редкие удачные заставляет дорисовывать - так я оставил равнодушному миру тронутые стыдливой розовостью пейзажики и простенькие натюрморты, облитые солнцем.
Живу…
С владельцем виллы, таинственной особой голубых кровей, мне так и не довелось познакомиться - он уехал за день до нашего прибытия, оставив в наше распоряжение уйму исполнительных и не чрезмерно любопытных слуг.
Ах, да, этот господин оставил нам письмо - тот же вычурный почерк, красноватый оттенок чернил на дорогой бумаге, сургучная печать с невнятным иероглифическим рисунком. По старой воровской привычке я сцапал уже распечатанное послание со стола в спальне Джованни - и не понял ни слова: итальянский друг писал на каком-то тарабарском языке.
-Это греческий.
Арнольдини возник за моей спиной, пока я силился разобрать хоть слово, и я виновато уронил письмо. Медно-алые тяжкие лучи предзакатного солнца таяли в его волосах, он был одет с прежней своей изысканностью, плащ перекинут через руку, лицо спокойно и отрешенно. Ни капли укоризны в глазах - но и любви особой нет.
-Мой друг пишет, что уезжает, а мы можем оставаться здесь столько, сколько захотим. Поехали в город - герцог Манчини сегодня дает бал, мне бы хотелось, чтобы ты развлекся.
-Я вовсе не жажду подобных развлечений, - сухо сказал я.
На моем предплечье сомкнулись пальцы - жесткие, как оковы в темнице.
-Это не приглашение, Лоренс. Это приказ. Поехали.
-По какому праву… - Я попытался вырваться, но он сильно дернул меня к себе, моих губ коснулось надушенное кружево воротника, я поплыл в соленом солнечном луче, язык отнялся - магия да и только. Он поцеловал меня в лоб.
-Иди, переоденься.
Уже облаченный в расшитые серебром ризы выходного костюма, я стоял над золоченым тазом и силился отскрести с рук следы краски - Арнольдини оторвал меня от этого пустого занятия, вывел во двор и усадил в карету - всю дорогу я безмолвно и яростно кусал онемевший язык, кляня себя за холуйскую растерянность, всякий раз овладевающую мною, когда я - пусть даже и ненароком - касался его. Грешный искус терновым кустом расцветал под сердцем, когда я просто смотрел на него - хранящего где-то в магических лабиринтах своей темной души зерно странной безнадежной любви. Что же такое крепко держало меня, не позволяло бездумно прильнуть к нему, отдаться с радостным всхлипом - быть может, его слова, произнесенные тогда, в майской туманной башне: «Ты будешь тогда рабом моим…». Или же незримое тревожное присутствие - я не мог отделаться от этого чувства, здесь оно обострилось - демона, рыщущего в поисках меня по лондонским закоулкам, демона, что обещал что-то художнику в обмен на мою запредельную любовь…
Герцог Манчини, спицеобразный брюнет с тонкими напомаженными усиками, ощупал меня взглядом с макушки до пят:
-Рад познакомиться, синьор Мортимер, рад безмерно…
Его супруга-пышка, черноглазая красотка лет восемнадцати, судя по глазам - бестолковая и восторженная, повисла на моей руке, я успел лишь с тоской во взоре проводить герцога, который с едкой приторной галантностью увлек Джованни прочь.
-Да, сударыня… Нет, сударыня… Что вы, сударыня…
Сбежать мне удалось лишь тогда, когда черноглазая толстушка с детским любопытством попыталась надушенным пальчиком сковырнуть родинку у меня над губой, решив, что это модная мушка - я торопливо расцеловал преступную шаловливую ручку и удалился под глупый заливистый смех.
Отовсюду пели сахарные итальянские голоса, я с трудом разбирал, о чем говорят вокруг - мне посчастливилось выбраться из этого паноптикума на широкую террасу, увитую плющом. Везде все одно и то же - лица, расписанные под германский фарфор, на пасторальный манер, беленые, лаковые, пегие от мушек, ткани с позолотой, тяжкий запах едких духов и битых молью париков. Лондон, Париж, Рим… без разницы. Чертей рисовать с этих уродов уже опротивело - и чего ради Арнольдини таскает меня по этим светским борделям, не иначе - обещание свое давнее выполняет с педантичностью жестокого палача.
Тошно…
Вон он, стройный, утянутый в дорогой камзол, с волосами, перехваченными шелковой лентой, в элегантном поклоне замер над рукой щебечущей дамочки, чьи розовые ушки обласканы его рассыпчатыми комплиментами… Подле него трется герцог Манчини - словно невзначай поглаживает по плечу, хихикает, будто его старую морщинистую задницу щекочет перышком двенадцатилетняя развратница, до жены ему и дела никакого нет… Эта миловидная дурочка до сих пор с восторгом и самодовольством рассказывает наперсницам, как окрутила юного англичанина.
Сахарный ломкий мрамор балюстрады, опоясывающий террасу, сияет в лунном свете, плющ словно вырезан из черного бархата. Я отвернулся от окна и отошел в тень - но и здесь щебечущие голоса настигли меня, сочный шепоток из-за ближайшей колонны - безымянные любовники дали деру с тоскливого бала, чтобы всласть потискать друг друга в жарком сладком сумраке синего вечера. Я прижался спиной к стене и закрыл глаза - итальянская скороговорка вперемешку с тихим смехом тревожно ласкала слух, я разбирал отдельные слова, покуда не устал прислушиваться, и тогда тихим соглядатаем застыл под прикрытием резного плюща.
И чужая любовь болезненно сладка, когда своей нет…
Внезапно тон женского голоска взвился до негодующего, крикливые нотки взметнулись в воздух и растаяли, я вздрогнул и прянул назад - мимо меня, стуча каблуками, подхватив юбки, промчалась изрядно расхристанная девица в сбитом набок фонтанже, с красным пылающим лицом и негодующим взором. Следом за ней, как я с удовольствием предвкушал, никто не выбежал - подумав немного, я решился заглянуть в укромный уголок, ожидая увидеть знойного кавалера с устами, засахарившимися от серенад и бесчисленных банальных комплиментов, который неосторожно попытался взобраться на пьяненькую, но невинную девчонку - в темноте действительно белела чья- то рубашка и слышалось ровное дыхание.
Луна выскользнула из-за облака неожиданно - я изобразил на лице приветливую улыбку и заготовил море извинений, но подавился ими, когда соблазнитель обернулся ко мне - это был юноша моего возраста, с лицом, тонко прорисованным будто бы тушью на смуглой от копоти бумаге. Я видел таких шустрых альфонсиков - мальчуганы втихаря смывались с нудных приемов, куда их таскали на серебряных шлейках чудовищные старые богачки - молодым зубкам ничего не стоило перегрызть поводок, молодым язычкам - заболтать иссохших покровительниц - и вперед, под сень струй, под юбку очаровательной кокетки. Такие типы у меня всегда вызывали брезгливый интерес, и я отчего- то решил, что этот парень - из их числа.
Извиняться мне расхотелось.
Но глаза мои обмануть было сложно - они, невзирая на упреки внутреннего голоса, подмечали невероятную красоту моего темноволосого сверстника. В его чертах не нужно было выискивать глубоко запрятанную прелесть, как я пытался делать, когда смотрел на Бруно, здесь все было на виду, гармония цвета и линий, belcanto незапятнанной смуглой юности.
Таким, должно быть, был Арнольдини в двадцать лет…
-Что вам угодно? - осведомился мальчик, с ленцою застегивая пуговицы камзола.
-Простите, я случайно…
-Подслушивали? Жаль, что все так быстро кончилось… - На губах, вылепленных Богом с нежностью, заблистала усмешечка, он быстро подмигнул мне и подошел ближе, ошеломив меня каким-то животным млечным запахом, исходившим от его кожи.
-Ты англичанин? Ты тот самый, что приехал с синьором художником?
-Да…
-Меня зовут Домино.
Он улыбался, зубы сахарно белели в темноте. Я отступил на пару шагов, иначе он бы прижался ко мне, а это уже слишком… У меня и без этого голова шла кругом.
-Я много слышал о маэстро Арнольдини. Весь Рим с недавних пор зудит о его картинах. Ты познакомишь нас?
Бесцеремонная скороговорка забивала мои уши, стремительная жестикуляция Домино походила на мелькание теней за окном в грозовой вечер - я беспомощно кивнул, и смуглые пальцы цепко взялись за мой рукав.
-Я видел, как вы друг на друга смотрите, ragazzo… - Смешок, отпущенный с его губ, пробил брешь в моем молчании, и я, не помня себя, обрушился гневно на наглеца, а он лишь хохотал и отмахивался от меня узкой ладонью. В какой-то момент она мазнула по моему искривленному злобой рту, солоноватый вкус пальцев напитал мой язык. Я замолк, распахнулись стеклянные двери, ведущие на террасу, звон музыки и голоса выплеснулись в ночь, и я увидел Джованни - он шел неспешно к балюстраде, ведя под руку молодую итальянскую красавицу в бутоне пышных юбок. Я прянул под защиту плюща, и Домино, этот ужасный, несносный, смешливый сорванец, хихикнул за моей спиной.
-Давай, пошли, познакомишь нас… - зашептал он мне в ухо жарко, обхватив рукой за шею - я уткнулся ртом в мягкие складки его рукава на сгибе локтя и уставился на Арнольдини, не унять нервную тяжкую дрожь…
Он склонился к уху девушки и говорил ей что-то - его ладонь скользила вдоль корсажа, пальцы чутко ощупывали каждый шов, каждый камешек и кантик вышивки - я видел край его щеки, которую ласкала выбившаяся из ленты каштановая прядь… А позади меня хихикал Домино, не ведая, что творится в моей обезумевшей душе.
-Ты познакомишь нас?…
-Зачем тебе это? - не оборачиваясь, прошептал я.
-Люблю известных людей - своим вниманием они, сами того не ведая, делают тебе бесценный дар…
Мальчишка-то не промах, верно я угадал его! Мне захотелось хлестнуть его по крамольным губам кожаной плетью или хотя бы рукой - но я не посмел, боялся до смерти, что привлеку внимание Арнольдини. Домино почуял, что я напрягся.
-Ладно тебе, ragazzo, я не настаиваю… Не будем им мешать, пошли выпьем.
Не успел я ответить, как негодяй с тихим смехом уволок меня в прозелень галереи, где скрещены светлый клинок месяца и ржавый ятаган бессмертных теней.
Я брел за Домино и мучился от тяжкой боли в груди - обеляя себя, я молча клялся и божился, что меня гнетет отнюдь не ревность, что я вовсе не ненавижу надушенную девочку в объятиях моего скорбного на голову живописца, а когда в руку мне втиснули огромный кубок, прихотливо изукрашенный каменьями, и сомкнулось вокруг меня живое кольцо смешливых пажей, я выпил до дна и пропал…
Плел свои золотые сети жаркий июль Италии, ночи здесь коротки как юбки шлюх.
Помню, что очнулся в незнакомой комнате, омытой солнечным светом, - в изголовье постели стоял хрустальный кувшин, я схватил его, покривившись от ломоты в висках, и залпом опустошил на треть. Потом бухнулся обратно в жаркие подушки и закрыл глаза.
Dio mio, как говорят итальянцы, я только спустя долгую минуту понял, кто лежит, свернувшись калачиком, рядом со мной…
Я пулей вылетел из кровати, подхватив простыню. Моя одежда была разбросана по комнате, моя рубаха сплетена в страстном объятии с его камзолом, - что творилось в предрассветный час в этой комнате, в этой разоренной постели, на одной половине которой сладко спал Домино…
Боже…
Я ничего не помнил, нудное похмелье притупляло эмоции - будь мне чуть полегче, я бы накинулся на спящего паренька и растолкал бы его с целью все выяснить, но сейчас, борясь с тошнотой, я потащился к двери. Подергал ее - заперта. Хочешь не хочешь, а придется будить шельмеца.
Домино спал так сладко, что я несколько минут вился подле него, не решаясь прикоснуться к кремовому плечу, отмеченному родинкой, - мою руку останавливало еще и крайнее смущение - неужто, с ужасом думал я, ночью я обнимал это гибкое юркое тельце, впивался пальцами в смуглые плечи, принимал его в себя с грешным удовольствием… Растерянный, безумный, я стоял и смотрел на спящего - а боль стучалась в виски изнутри, издевательски отбивая ритм минувшего соития.
Я уже окончательно уверил себя в том, что позволил себе бесповоротно впасть в грех, как Домино открыл глаза. Потянулся, стряхивая сон, хмельно скользнул по мне взглядом и перекатился поближе к кувшину с водой. Молча я смотрел, как он пьет, проливая алмазные капли на грудь, и терзался одной только мыслью…
-Было что-нибудь?
Он поперхнулся, аккуратно поставил кувшин на стол и лукаво прищурился.
-А ты что же - не помнишь ничего?
Я с ревом кинулся к нему, схватил за шелковые плечи, затряс, а он смеялся, запрокинув голову и стонал:
-Да пусти же меня, сумасшедший, мне и так плохо… Пусти… Что было - то было, сделанного не воротишь…
Колени мои подогнулись, я сполз на пол у кровати.
-Что было-то?…
Черные глаза бесновались, смеялись, подначивали.
-Что, что… Налакался ты, вот что. А твой художник тебя искал по всему дому, вот я и решил, что надо тебя спрятать, иначе он бы тебя убил.
-За что? - застонал я, схватившись за голову.
-А ты с ним здорово поцапался, ragazzo, неужто забыл?
-Черт…
-Ну да. - Домино был словоохотлив. - Напился, бросился искать его, оторвал от какой-то мадонны в укромном уголке, надавал по щекам, обложил площадной бранью, обвинил в том, что маэстро до тебя никакого дела нет, и сбежал. Я за тобой. У меня до сих пор рубашка от твоих пьяных слез мокрая… Я тебя приволок к себе, заперся и велел слугам молчать о том, что ты здесь.
Я в ужасе слушал его легкую болтовню, нутро мое смерзлось в ледяной ком - этот шельмец молчит о самом главном, будто надеется заговорить мне зубы своей бешеной веселой скороговоркой. Уже не слыша его слов, я пробормотал, почти не размыкая губ:
-Мы с тобой… - И поднял глаза, встретил его ясный взгляд.
-Монсеньер, ты хочешь узнать, согрешили ли мы? - с убийственной смешливой откровенностью произнес он.
В мгновение ока он преобразился - тело будто налилось сладким соком, поза неуловимо изменилась, словно подчеркнув красоту сложения, волосы темными завитками пали на лукавые глаза - Домино игриво намотал на палец кудряшку и прикусил губу, исподлобья глядя на меня.
-Ну уж не ожидал я, что ты не помнишь…
Я не успел опомниться от его небрежных слов, еще не стихли отголоски льдистой дрожи, проскочившей молнией вдоль моего хребта, как в дверь постучали. Мое слабое «не открывай» было с презреньем отринуто - Домино как был нагишом поднялся, переступил через меня и направился к двери, покачивая на пальце невесть откуда взявшийся ключ, - я метнулся за ним по ковру, роняя свинцовую голову и пытаясь ухватить насмешника за лилейную лодыжку, но и тут меня постигла неудача: я лишился равновесия и растянулся у его ног.
Дверь отворилась, повеяло сквозняком. Я зажмурился, ожидая удара.
-Вот ты где… - Усталый голос заставил меня разлепить веки, но голову я поднять бы не в силах. - А я-то думал, что ты втихомолку улизнул и утопился в реке.
В запредельной вышине плыло размытое лицо Арнольдини - меня подхватили подмышки и оттащили к креслу, я валялся на ковре, сложив ноющий затылок на бархатное сидение, а рядом насмешничал Домино, придерживая рукою холодную мокрую тряпицу на моем лбу.
-Это моя вина, монсеньер, это я его спрятал - боялся, что вы его убьете…
В голосе ювелирно сплетены волнение и тонкая ирония. И тут же в ответ раздалось спокойное:
-Ты правильно сделал, мой мальчик.

No name. Эскиз 11.
Belcanto


Я попытался разглядеть в дымке лицо Джованни - мне удалось это с пятой попытки. И первое, что я увидел, это тонкий длинный рубчик, наискось бегущий по его правой щеке - совсем свежий рубчик, еще унизанный бусинками запекшейся крови.
-Ты монсеньеру пощечину дал, - охотно сообщил Домино. - Перстнем зацепил...
Я завыл тихонько, опустив голову, - затылок придавило чугунной плитой, мокрая тряпка шлепнулась мне на колени, и Домино проворно ее убрал. Джованни стоял рядом - я видел в радужной слезной дымке его узкие сапоги. А в похмельной голове елозила одна-единственная мыслишка: что он сейчас чувствует, мой маэстро, ведь он, разумеется, все сразу понял - трудно не понять, если запертую дверь тебе открывает голый томный мальчик, а на ковре валяется твой протеже, тоже не обремененный одеждой... И меня охватил мучительный стыд, какое-то едкое злорадство и любовь - все вместе.
-Вина, монсеньер? - прощебетал Домино, снова переступая через мои ноги и направляясь к резному буфету.
-Спасибо, не откажусь...
Что за игру они вели - эти двое, пресыщенный удовольствиями юный содомит и именитый художник, юродивый бесенок и могущественный демон - и отчего я так уверен, что они тайно играют со мной, отчего мне кажется, что все это - только ради меня? Я запрокинул голову и уставился на Арнольдини - он мерил меня взглядом, как бесстрастным портняжным метром. В пальцах мутно взблескивал бокал.
Ждет мольбы о прощении, догадался я. И мое упрямство снова с легкостью пересилило муки раскаяния.
Пусть думает, что хочет.
Оттолкнув услужливые мягкие руки Домино, я встал и принялся одеваться - молча, избегая смотреть на этих двоих. Кости ломило, каждый сустав был не на месте - все вопило о том, что ночью я изрядно поупражнялся в гибкости. Плохо вот только, что не запомнил ничего, мелькнула злорадная горькая мысль, иначе с каким бы несказанным удовольствием я расписал обманутому рыцарю все прелести минувшей ночи...
Домино по-прежнему шлялся по спальне голышом, жевал виноград, запивал разбавленным вином и бросал из-под ресниц загадочные взгляды. Я заметил, что Джованни не сводит с него глаз, и это разозлило меня еще больше. Между ними словно витало эхо какого-то тайного сговора, интимного секрета, но я решил, что мне это неинтересно.
Заставил себя решить.
Перед глазами в мутной пелене плавали фантастические непристойные образы, которые мое расшалившееся воображение услужливо подкидывало мне, - я терзался жалким чувством вины, я боролся с юрким, как угорь, любопытством, порождавшим совершенно неуместные вопросы: как все это случилось? Понравилось ли мне?
И краснел, краснел мучительно, застегивая под подбородком рубин булавки.
Больше всего на свете мне сейчас хотелось сбежать - и чтобы не нашли никогда. Я, пожалуй, так и сделаю - удеру в порт, сяду на первый попавшийся корабль и ищи меня свищи.... Да, пожалуй, я так и сделаю - к черту сомнительные уроки рисования и более чем странные отношения между мной и Арнольдини, немедленно выкинуть из головы случившееся этой ночью, уплыву-ка я в далекий жаркий Египет, где, завернутый в бурнус, окончу свои дни в окружении соблазнительных жен... А не Египет - так Турция, Марокко, Китай - да куда угодно...
Я все же вернулся на виллу, где заперся в комнате до вечера. Когда в дверь постучали, я решил, что это слуга принес мне ужин, и отворил без единого сомнения - однако в комнату вошел Джованни.
-Сегодня я преподам тебе третий - последний урок, Лоренцо, - сказал он глухо, и я, забившийся в угол, вздрогнул.
-Ты все подстроил, да? Ты заплатил этому маленькому паршивцу за то, чтобы он опоил и соблазнил меня? Ты думаешь, теперь тебе будет легче заполучить меня в постель? Конечно, нетронутый мальчик ценится куда выше - но тебе уже так неймется, что выбора нет...
Я давился злыми слезами. Он смотрел на меня с призрачной грустью.
-Мне не понять твоего упрямства. Но в этом - твоя прелесть.
На постель струился водопад голубого ночного света - мы лежали в дрожащем озере, над нами пели зеленые оливковые ветви, родимое пятнышко под ключицей орошено чистым, как слеза, потом - склонившись надо мной, он подбирал губами драгоценные жемчужинки мальчишеских слез, ладонь его бледная покоилась на моей груди, не давая выскочить бешеному сердцу - ниже пояса наши тела сплелись и украсились вязью сумеречных теней.
Так я стал его любовником - час минул с того мига, как он переступил порог моей комнаты, и я лежал, дрожа от приторной тянущей боли и облегчения, слушая обреченно шепот моего соблазнителя.
Гневные слова, которыми я встретил его, облеклись в теплую солоноватую плоть - мы сами подарили им жизнь, соединившись. Я ни звука не вымолвил, когда он быстро подошел ко мне и легонько толкнул на постель - лишь прошмыгнул мимо бледный призрак гибкого, как лозинка, Домино - улыбчивый, жестокий, одаривший меня быстротечными ласками, этот мальчик был всего лишь пешкой в хитроумной игре, куда меня завлекли аппетитной приманкой.
Рука, водившая мою кисть по тугому холсту, сейчас рисует колдовские узоры на моем теле - жгучие прикосновения проступают как татуировка сквозь кожу - я плАчу, отворачивая лицо, я плачУ непомерную цену за доставшуюся мне даром чужую душу...
Мне не было больно - он был нежен со мной, он осыпал меня хрупкими бриллиантами ласк, он по- королевски щедр - его нельзя не любить, как нельзя не любить руку, в которой сосредоточена власть над миром, из горсти которой ты пьешь горький уксус, кажущийся тебе слаще вина и меда...
Из его тела вместе с семенем перетекла в меня сверкающая дивная сила - и раб полюбил хозяина, потому что ничего иного ему не оставалось.
С одного рваного края моего трепетного мира смолянисто-черными глазами на меня молча взирал демон, на другом краю бродил смеющийся Домино - где-то между ними на руках безумца умирал я, лишенный естества, акварельно размытый, ускользающий меж смуглых тонких пальцев в жирную землю у подножия тучных олив.
Я больше не любил его - по крайней мере, не так, как раньше - порочное родство наших тел уничтожило безжалостно сам источник моей неспокойной страсти, приправленной гневом и полудетскими слезами - осталась только нежная снисходительность, которую так легко было принять за любовь.
А он целовал мои пальцы - счастливый и слепой.
-Вызови еще раз дьявола, еще раз... - шепчу я, зажмурившись. - Пусть он разделит с тобой триумф твой, мой бесценный отравитель, вошедший в кровь мою, растворившийся в теле моем, обращенный темною волей в меня...
-Он все время был здесь, любовь моя.
И вправду - вот он, у изножия постели, в накинутом на мерцающее снежной белизной обнаженное тело черном бархатном плаще, темные кудри, припорошенные жемчугом лунного света, ниспадают на плечи, знак огня начертан на высоком лбу, глаза - колодезные бездны, заполненные черной холодной водой... Тень его пригвождена к чистому белому квадрату холста - какое искушение вскочить и углем очертить прекрасный профиль, чтобы запомнить его, даже когда спадет наваждение.
Хозяин палаццо, давний друг Арнольдини, предложивший ему сделку во имя любви, - нежно смыкаются створки ловушки - его узкие ладони, не знающие тепла.
Он занимает место Джованни подле меня - прохлада его тела льнет ко мне, чуть приглушенная тканью плаща, он берет мою ладонь ледяной рукой своей и прижимает к своим губам - сердце мое полнится беспредельным сладким ужасом, когда черный бархат окутывает меня, и по моей коже течет пронзительный холод, мартовскими ручейками вливаясь в каждую жилку...
Белила, которыми набух беличий волос кисти, впитываются в холст.
Джованни, оскалив зубы, намечает на полотне мой беззвучный крик.
Теплеет плоть дьявола, в чьих объятиях умирает золотоволосое дитя, наливаются живой кровью губы, истекает из тела мальчика смесь человеческих соков - крови, лимфы, семени, слюны - пустеет тонкая чудная оболочка, остается только нечто бесконечно подвижное, гибкое, беспокойное, не желающее умирать...
В горле скребется крик - беззвучный, соленый.
Смерть приходит и щекочет инейным перышком ноги, оглаживает колени, обдувает бедра, покрывает поцелуями впалый бледный живот и грудь, смеется в шею, осыпая мурашками кожу, и, наконец, прикасается к разомкнутым губам - мне уже не страшно, только вот не понять никак, зачем нужна была такая хитроумная игра, раз итог ее настолько прост, и я шепчу:
-Почему, Джованни?...
Из-за плеча демона появляется его лицо - словно выписанное искусной кистью мучение застыло на нем, и радость - безумная пылкая радость творца.
-Третий урок, любовь моя. Если хочешь, чтобы смерть жила на твоем холсте, ты должен избрать натурщиком умирающего - умирающего по-настоящему... Того, кого любишь.
Он предал меня ради своей давней жадной извращенной мечты.
Изысканно, ничего не скажешь.
Давлюсь хриплым стоном, уже почти горячие руки демона любовно гладят мою кожу, волосы, лицо - смерть медлит у дрожащих губ, готовясь проскользнуть в тело с последним опьяняющим глотком воздуха. Мы уже встречались, нареченная, на вершине огненной горы, куда я взлетел на гибком шесте - мы мимолетно поцеловались в карусельной звездной выси, и ты полетела дальше, а я, осчастливленный, рухнул наземь.
Встретились, подруга.
Ars longa, vita brevis - так, кажется, было вышито на обратившейся в прах кожаной папке юного Лоренса Мортимера... И лицо демона меняется на глазах - вот сквозь нежную пелену рыжих прядок лукаво щурится Кармела, вот угрюмо смотрит Бруно, а вот пухлые губы Домино шепчут, что в ту ночь я заснул как убитый, и ничего не было, ровным счетом ничего... Умирая, задыхаясь, я жду появления последней маски - но ее все нет и нет.
А под эпилептической кистью, пляшущей в руках иуды, рождается изумительно живой умирающий мальчик - этот портрет одарит создателя невиданной славой, прозрачные золотистые слезинки обратятся в дождь золотых дукатов, излука мягких губ будет сниться ему до конца дней. Темные тона фона подчеркнут бледный нежный изгиб руки, жемчуг белил засияет на щеке, тень розовых лепестков падет на полуоткрытый рот.
И в густом, как оливковое масло, сумраке, окружившем меня, звучит глубокий тихий голос бессмертного существа:
-Любовь моя...
Знакомый вкус касается моих губ - по языку в горло стекает ароматное терпкое вино старого урожая, последний глоток приговоренному. У этого вина - медный жаркий запах, соленый вязкий вкус - оно утоляет жажду и придает сил, а мне сейчас так нужны силы, чтобы убить предателя... И я пью, захлебываясь в могучем потоке, плыву в красной полноводной реке, выкрашенной суриком заката, и глаза мои широко открыты и смотрят прямо на Джованни, который, опустив кисть, замер в изумлении. С каждым глотком я пьянею все больше - я наполняюсь золотой силой, смерть захлебывается и тонет в пурпурных струях, а я возношусь к бесконечному небу, роняя с пальцев капли драгоценного света.
Я не сразу понял, что все идет не так, как задумал Джованни, а когда понял - возликовал. Корчась в припадочных судорогах, ломавших тело до звонкого костяного хруста, давясь чем-то густым и соленым, я напевал сквозь зубы, тихо и отрывисто:
-Душу дьяволу продал безвестный скрипач,
И талант его стал ему Бог и палач,
Умер в золоте признанный гений кантат,
И теперь услаждает он музыкой ад...
Откуда это? Должно быть, отголосок из городских подворотен, где семнадцатилетний барчук постигал премудрости настоящей жизни... Ты подал мне руку, уже видя меня на ложе, умирающим - откуда ты только знал, что я буду умирать, не прося пощады и не задавая вопросов?
Ты испуган, возлюбленный мой предатель? Отчего дрожит всегда уверенная рука твоя, где кисть, орошенная моей кровью? Я засмеялся ему в лицо, зло, свирепо, и отражение мое, пойманное в тусклом зеркале у изножия постели, повторило издевательский оскал - рот пылал на бледном лице, зубы измазаны темным,будто помадой, бесстыдный хохот взмыл под темные своды.
Арнольдини отступал все дальше, наконец, уперся спиной в стену и лишь растерянно переводил взгляд с меня на чернокудрого демона, и я, продолжая смеяться, прильнул к моему убийце, крепко обнял его за шею и прижался перепачканным ртом к его мраморной щеке.
Отпечаток моих губ расцвел огненной розой на коже дьявола, он улыбнулся и крепче прижал меня к себе, и я закричал:
-Ну рисуй, что же ты! Это ведь лучше смерти!
Джованни упал на колени и зажал руками уши, вскрылась его безумная душа, истекла черными слезами, он плакал, охваченный воспоминаниями, обрывочными, как бумажные ленты серпантина - лунная Венеция, шаги незнакомца, мягкий чарующий голос из-под темного капюшона плаща, долгие ночные сеансы в пропахшей красками мастерской, молчаливая дружба, неожиданно выросшая из смутного страха, совместные странствия по Европе... Раз ты увидел, как умирает в объятиях демона, которого ты никогда не называл по имени, маленький британский оборвыш, и был поражен красотой изысканной смерти, и разум твой затуманился одержимостью, и ты упросил своего таинственного друга проделать тот же великолепный трюк с твоим избранником - талантливым мальчиком, которого подобрал на улице и влюбился, как и было положено по правилам безумной игры, затеянной тобою.
Искусно разыгранный спиритический сеанс был частью этой трагикомедии, а изящная, как оперетта, любовная сценка в башне - сладкой приправой к основному блюду, которое готовилось в угоду сумасшедшему гурману.
О, да, я был обманут - но как!
Я читал мысли его как книгу, я смеялся, когда узнал, что демон предал его - влюбившись в жертвенного агнца по-настоящему, как только умеют любить существа из плоти и крови, но лишенные человеческой сути, и смерть лишь поиграла немного с мальчишкой и ушла, одарив его на прощание поцелуем в грешные губы.
Гнев, боль, радость, страх - все это мешало мне осознать перемены, творившиеся с моим телом, я узнал о том, что стал другим лишь на следующую ночь - не успел отзвук моего смеха, брошенного в лицо Джованни, пощечиной остыть на его бледной щеке, обморок поборол меня, и я был рад уйти в небытие.
Аmen, любовь моя, я отомщен.

No name. Эскиз 12.
Belcanto


Плеск воды – эхо шлепков детских босых ног по мелководью – оттепельный яблочный румянец на щеках, кудри пронизаны золотом, к обветренным губам прилипла шуточная песенка, на языке тает сахарный леденец, окрашивая слюну в алый цвет. Мальчик бежит туда, где вересковые заросли хоронят в себе фамильный склеп – в неказистой серой гробнице тлеют кости пяти поколений Мортимеров, год назад туда упрятали и истерзанное тело отца – холодок под ложечкой, плевок виснет на цветущей ветке пурпурной каплей, мальчик видит дверь… она приоткрыта, изнутри тянет сизым сырым запахом влажного камня и тлена.
Солнце путается в ветвях над головой ребенка – рыжее, как волосы Кармелы. Ведьмы, которую он встретит много позже – ведьмы, которая даст ему утешение, которая будет плакать по нему…
А сейчас ему – двенадцатый год.
Рука в сизом соке ежевики тянется к медному кольцу двери склепа. Она подается – до странного бесшумно, словно тающий вечерний свет превратился в густое янтарное масло и напитал петли. Сердечко колотится в горле, любопытство, замешенное на страхе, оставляет в рту сладковатый привкус – впрочем, остатки леденца еще болтаются за щекой. Мальчик сглатывает слюну, вытягивает шею, всматривается во мрак склепа – там что-то есть, кажется ему, что-то большое, сухое как кастаньеты, почти съеденное темнотой.
Оно приближается – слышны тихие шаркающие шаги – и на руку мальчика, цепенеющую от холода, опускается иссушенная временем кисть – длинные кости, обтянутые перчаткой морщинистой кожи, желтые ногти, тусклый ободок на среднем пальце.
Крик затыкает горло, перехваченное будто ледяным ошейником.
Такого не бывает, шепчет про себя мальчик, пресвятая дева, такого не…
Обморок наваливается внезапно, золотые ветви кружатся в задорной пляске по лиловеющему шелку неба, мальчик падает навзничь – из уголка земляничных губ выступает капля крови – крови, пахнувшей медом, прозрачной как рубин в перстне на желтой руке.
Веки мальчика дрожат – он видит сны, которые приходят только при смерти.
Медный окрас заревного неба постепенно сменяется мглистой синевой, звезды редки и невзрачны, в зарослях шумит река. Когда мальчик приходит в себя, он бессознательно вытирает губы – на пальцах остается темный след, язык бесстрашно пробует его на вкус – не кровь, леденечная слюна. Он не помнит ничего – не знает, как оказался здесь, ему даже пугаться не хочется, настолько им овладела усталость – он лишь растерянно оглядывается и снова подносит руку к лицу – стереть грязь.
Кожи касается холодок металла. Мальчик недоуменно хмурится – на большой палец надето кольцо тусклого золота, в оправе густо рдеет кровавый камень – рубин. Дома мать, увидев украшение, побледнеет до полотняной белизны и прижмет тонкие сухие пальцы к губам, заталкивая в рот невольный вскрик, она будет долго и слезно пытать мальчика, где да как он раздобыл кольцо, а мальчик промолчит – взгляд его будет устремлен поверх плеча стоящей перед ним на коленях матери на портрет в резной раме, что украшает южную стену залы.
С картины на него смотрит отец – смотрит мрачно, сложив руки на рукояти фамильного меча. На среднем пальце левой руки живописец искусными мазками изобразил матово поблескивающее кольцо – рубин зловеще переливается тяжкими алыми бликами, словно маленькое сердце эльфа.

No Name. Эскиз 13.
Belcanto


Я подношу руку к лицу – почти забытая мной таинственная история пробудилась в мозгу миллионом утробных, мрачных шепотков – рубиновый глаз смотрит внимательно на меня, крохотное белое отражение моего лица тает в завихрениях алых и пурпурных потоков в сердце камня. Сон медленно скатывается с меня – я кусаю губы от нудной ленивой боли, плывущей по моему измученному телу – ноет каждая жилка, каждый сустав. Вокруг – тьма, разбавленная лишь золотистым мазком свечи – подкрашенные бледным сиянием камни вокруг меня, запах сырости, из-за рези в глазах не разобрать – есть ли кто рядом и что это за место…
Моргаю – с ресниц на руку капает теплая слеза. Я неожиданно отчетливо вижу ее – рубиновый сгусток, упавший на тыльную сторону кисти, медленно стекает, оставляя алую стежку – маленький стигмат, исчезнувший во мгле, окружающей меня. Я успеваю подхватить ее языком – непроизвольно, бездумно – сахаристый вкус леденца почти мгновенно уступает жаркой солоноватой горечи.
Мои слезы. Моя кровь.
Я не помнил ничего – сон отхлынул, но его место не заняли воспоминания – смахнули пуховкой нечеткие угольные линии, не оставив даже призрачного следа… Я – наедине с бесстыдной пустотой, вывернувшей нутро, дразнящей меня подсыхающими подтеками семени, выкрашенного в царский пурпур, на истекающих соком каменных стенах – я в чреве гигантской девы, плод, свернувшийся в кольцо словно гуттаперчевый гимнаст на ярмарке моего ломкого, как битый сахар, детства. Мной беременна ночь – женщина с ненасытным лоном, усыпанным поцелуями демонов, ее мысли не спеша втекают в меня, наполняют сознание, рисуют поверх уничтоженного свои безумные письмена- картины.
Арнольдини, предатель мой, жизнь моя, моя нескромная пьянящая смерть. Да, я умер – умер, мой падкий на извращенные удовольствия любовник, - я, должно быть, живу только на твоем безупречном холсте, где выверена каждая линия моего тела, где длинные печальные мазки отмечают предсмертную дрожь, застывшую в густых белилах. Ты счастлив, ты омываешь кисти свои слезами – чистыми как родниковая вода, ты похоронил мальчика в зарослях тростника у безымянной реки – ты плакал над ним и целовал напоследок лоб, щеки и губы, с которых стер заботливо что-то, похожее на кровь.
Я мертв.
Странное тихое успокоение было в этой мысли – я смотрел на огонь свечи, завороженный, вверху гулко хохотала ночь, окруженная сластолюбивыми клевретами своими, с влажных камней звонко капала вода. Я облизнул губы – слюна вязка и тягуча, словно сок томящейся от страсти женщины, медный привкус отдает истинным запахом разгоряченной самки. Что-то не то со всем телом моим – боль хоть и есть, но не тревожит, кожа стала чувствительной до предела – казалось, даже воздух соткан из многотысячного воинства крохотных стальных булавочек. Слух, зрение – обострены до невозможного – так вот, значит, каково быть мертвым… Ничего страшного, просто становишься обнаженным нервом.
Сколько я так полулежал, привалившись спиной к стене, я не помню. Горячий сгусток света на кончике свечи заворожил меня как бестолкового мотылька, пару раз меня вырвало чем-то черным и горьким – я лениво подумал, что так брезгливо освобождается от лохмотьев жизни поселившаяся во мне смерть. Минуты текли по осклизлым стенам – я отчего-то твердо знал, что за пределами этого утробного колодца звенит миллионами сверчков тихая летняя ночь. Арнольдини, верно, нынче лежит без сна – и кровать сразу слишком пуста, и некого приласкать до сводящих скулы боли и отчаяния…
Он живой, подумалось мне внезапно, живой.
Упругая смуглая плоть облегала стройный остов, в глазницах черепа безупречной формы сияли звездчатые опаловые глаза, тело пронизывала изящная паутинная сеточка жил, несущих чистую сладкую кровь от сердца к сердцу… Я будто бы врос в него, наслаждаясь теплом мерно дышащих легких, ласкающим бархатом печени, игривой округлостью сердца. Эхом отозвался в ушах моих болезненный стон – я забылся, захлебнулся в ощущениях, запрокинул голову, закусил губу до крови…
Кровь. С каким наслаждением бы я рассек надвое ладонь моего возлюбленного убийцы и припал бы губами к ране, словно к женскому лону, словно к бокалу с душистым пряным вином, словно к стопам Христа…
Подобные странные мысли не пугали меня – мной овладевала постепенно и решительно какая-то безмерная звериная жажда, рассудок мутился от сочного аромата собственной крови, оросившей подбородок и рот – укус еще сочился алым золотом, я собирал языком драгоценные капли. Не помня себя, пополз к противоположной стене – там угадывались контуры низкой двери – и бессильно скрипнул ногтями по занозистому дереву. Заперто, Лоренс, смирись, это твой гроб. Ты же мертв…
Он принес меня сюда. Не было ни реки, ни тростниковых зарослей, ни слез над трупиком прекрасного миньона – Он, обезумевший черноглазый демон, не пряча таинства смерти от Джованни, подарил мне ее в своей черно-пурпурной крови – наполнившей руки мои, тело мое, иссушенное запредельными жестокими поцелуями влюбленного демона. Я умер – и одновременно обрел тайную темную силу – наподобие той, что роднит всех прекрасных собою людей – небрежная благодарность Богу за то, что создал такими, ничего более. Моя сила была огромной – она разрасталась, я не уставал небрежно благодарить Дьявола за его бесценный дар, толком не зная, что мне делать с ним, плача и рыча от боли и жажды, едва сдерживаясь, чтобы не впиться зубами в собственные запястья…
Он услышал меня.
Любовь – вот лучшая молитва Дьяволу.
Когда отворилась дверь, я лежал, вытянувшись, на полу моей камеры – губы изжеваны до лохмотьев, ногти впились в кожу ладоней, я трясся от холода и тут же задыхался от жара… На тихий скрип я поднял голову – свеча почти догорела, но я видел и в темноте, хоть и не безупречно. Почти тут же дверь захлопнулась, но силуэт на ее фоне – узкий, дрожащий – остался.
На меня пахнуло смесью духов, пота, страха и ненормального возбуждения. Я перевернулся на живот и пополз к этой тени – взблеснуло белое испуганное лицо юного мальчика, я узнал его, я засмеялся, смех перешел в кашель, я увидел, что Домино смотрит на меня, окаменев от ужаса, и улыбнулся ему, желая подбодрить – но кровь окрасила бесстыдным маревом мой искусанный рот, и мальчик отшатнулся.
Я снова был близко – мое обнаженное тело касалось его одежды, мои руки лежали у него на плечах, я шатался от слабости, но стоял перед ним – молча, задыхаясь, ослепнув от чистого золотого света, который источала его кожа – на языке пели созвучия нот его хаотичных мыслей, перед глазами распускались соцветия грандиозных видений – он дрожал, а я спрашивал его, не узнавая свой голос, все ли хорошо, отчего он так боится…. Клянусь, я хотел утешить его.
Но вместо этого – одурманенный, очарованный, склонил голову к его шее.
Растворяться в ином теле, в живых пульсирующих связках клеток, плыть на крошечной ладье по алым волнам – не ждал я такого от единственного глубокого поцелуя – ослепленный, счастливый, безумный, я сжимал в объятиях мальчика, чью постель мы делили на двоих в ту ночь, но такой близости так и не добились, глупцы, глупцы…. Я зарывался ртом в эту мягкую трепещущую плоть, в эту сочную италийскую смуглость, вгрызался зубами, впивался жалом языка – по мне стекали пурпурные струйки, облекая меня в королевские одежды, я был всем для моего Домино в этот миг – одно слово для этого всего – смерть.
И нежность – нежность, когда золотой свет юной жизни уступил место элегантному тихому блеску лунного серебра…
Еще один дар моего создателя – он привел его ко мне.
Мое сердце успокоилось, затихло, боль прошла. Я опустил голову Домино себе на колени – его мягкие волосы рассыпались по моей коже, я гладил его лицо, закрытые глаза, нежные губы, шелковистые щеки. Бесенок, живший в нем, теперь пел и пританцовывал во мне – в моем теле звучала музыка. Смерть может быть живой.
И прекрасной.
Сон теплыми пальцами сомкнул мне веки – я благодарно провел губами по нежным ладоням. Мне грезились родные английские холмы, скучные до оскомины, и вновь солнце клонилось к западу, окрашивая в густо-розовый цвет атласное небо, а я корчился от боли на подстилке августовской травы – кожа чернела, обугливалась, исходили гноем пузыри, красота обращалась в ломкий прах. И едва утонул в синем мраке последний луч – я пробудился.
Никакой боли. Аутодафе кончено – обожженное тело принято в ласковые объятия прохладной сырой земли. Кто прочтет надо мной молитву, кто приляжет на свежий холмик, обхватив гибкими руками надгробие, кто посадит цветы, чьи корни, прорастая сквозь землю, нежно коснутся моих воспаленных щек… Я провел рукой по лицу – чистая гладкая кожа. Отлично вижу во тьме. Изломанное, высушенное тельце Домино лежит рядом – я спал, обняв его, положив голову ему на грудь. Я убил его. Прокляни же меня, Господи. Мне все равно…
Пора было выбираться из этой западни.
Едва я подошел к двери – она бесшумно отворилась. Он стоял на пороге – алая мантия струится до пола мягкими складками, лицо чисто как выбеленный холст, черные глаза с нежностью смотрят на меня – я сглотнул застрявшие в горле слова, а он молча набросил мне на плечи мягкий плащ и увел из этого страшного места. Навсегда.

Хостинг от uCoz